Страница 3 из 191
…Взвизгнула гармошка, одноногий остановился около Шаврова — привлекла форма командира Красной Армии.
— И вот я вхожу в нашу чистую спальню, — трагическим голосом сообщил он Шаврову. — С надеждой, как юный корнет! А ее обнимает мерзавец нахальный от роду семнадцати лет! — Он сделал яростное ударение на слове «семнадцать», и Шавров иронически усмехнулся и подумал, что здесь и в самом деле не поймешь, чем возмущаться больше: изменой жены или возрастом любовника.
В буденовку посыпались деньги — куплет вызвал всеобщее сочувствие.
— От всех красных бойцов — изкрения благодарность! — крикнул певец. — А изменщице вечный позор и презрение трудящихся масс! А чем же это все кончилось, дорогие товарищи? А вот сейчас мы вам доиграем и допоем само собой! — Он заплакал, и слезы протекли по небритым щекам двумя блестящими полосками:
Он по-деловому высморкался в огромный холщовый платок и развел руками:
— Несправедливый конец у нашей песни, но нынче, товарищи, мы все ищем справедливости не в песнях, а в жизни, и есть у нас к тому и полное право, и все обоснования. Революция и гражданская война гениями товарища Ленина и Фрунзе завершены победоносно, и эти гении навсегда поспособствуют правде и справедливости как на фабриках и заводах, так и в семейных делах! Товарищи, братцы, родимые люди, — заголосил он под аккомпанемент слепого, — подайте на кружку вина! Мы выпьем за женщин, которые любят, которые ждут нас всегда! — последние две строки своей печальной исповеди они спели в два голоса.
— Ребята, — позвал Шавров, — может, надо помочь?
Одноногий с уважением посмотрел на орден Красного Знамени, который был прикреплен на груди Шаврова поверх красной шелковой розетки:
— Ладно, краском, не грусти, у нас планида такая… — И оба удалились, слаженно выводя какой-то залихватский куплет.
Шавров снова вспомнил Таню. Нелепая песенка задела, растревожила. Он вдруг ощутил странную обиду: не дождалась, не дождалась она, другой у нее, семнадцатилетний мерзавец… Господи… Вывернулась Россия наизнанку, и несть любви, признания и воздаяния. Сто лет потеть кровавым потом до них! А ведь как хочется… По-человечески, по-простому… Утром проснуться на чистых простынях, без запаха пота и лошадиного навоза.
Он посмотрел в окно. Там уже проносились серые пригороды и пруды, напрочь заваленные разной дрянью. Промаршировала рота матросов — совсем мирных, без закаменевших лиц, без маузеров и винтовок. «К черту их всех, забыть… Скоро Москва, и Таня встретит у порога и улыбнется…»
Вагон потряхивало на стрелках, и под это ритмичное покачивание Шавров задремал, и снова полыхнул жаром полковой плац, и опять юрким зайчиком скачет по нему Певзнер.
— Ребята, Шавров, в бога-душу… У нас полк или богадельня?
Он хватает эскандронцев за руки, тащит куда-то, а они вырываются я с недоумением оглядываются на Шаврова.
— Ребята, ребята, — верещит Певзнер, — можно подумать, что вас зовут иконы топтать! Суд был? Был! Приговор вынесен? Вынесен!
Шавров дернулся и проснулся от собственного крика. Затравленно посмотрел на соседей.
— Падучая у тебя, краском? — Мужик напротив перестал чавкать и подозрительно вытянул шею.
— Что… я кричал? — в свою очередь спросил Шавров, и мужик, хрустнув огурцом, ответил:
— Убил кого? — Он с любопытством вгляделся в серое лицо Шаврова и подмигнул: — Кого убил-то?
Шавров отвернулся к окну. Скорее бы Москва… Скорее бы выйти на знакомый перрон и отрясти прах с ног своих. Забыть. Разом и навсегда. Телеграмму из Москвы с поздравлениями по случаю победы над Шкуро. Боевые ордена на груди комкора и его почетное революционное оружие. Восторженное поклонение конников и их беззаветную веру в своего командира — грозу Врангеля и прочей сволочи. И слова умудренного большим жизненным опытом Певзнера: «Был комкор царским офицером — им и остался! Нутро не переделаешь…» Господи… Ну был. Штабс-капитаном. Но ведь горбом достиг. Не жаловала, не баловала царская власть своих главных кормильцев — крестьян. Скорее грыжу мог заработать в царской армии крестьянин, нежели офицерские погоны. Почему же не учли, почему не вмешались?
Шавров замотал головой. К черту, назад не вернешь. И надо еще посмотреть: а если измена маячила на пороге? Если ей просто не позволили расцвести махровым цветом и задавили в зародыше? Стоит ли тогда так мучить себя? Ведь делом доказал — за кого и против кого, и орден Красного Знамени на груди, самая почетная и самая желанная награда любого бойца, от красноармейца до командарма, непреложно свидетельствует о месте в революции. Да и что, в сущности, произошло? Неправедную кровь пролил, изменника кровь! Этим гордиться надо, а все прочее — слабость…
Он встал и направился к дверям — потянуло на свежий воздух, но, сделав несколько шагов, понял, что дальше идти не сможет — к горлу подкатила дурнота и в глазах потемнело. Он покачнулся и, чтобы удержаться, ухватился за чью-то ногу, торчавшую с верхней полки, спящий захрипел и смачно выругался, но Шавров уже ничего не слышал и не видел… Очнулся, почувствовав, что кто-то хлопает его по щекам — пожилая женщина протягивала кружку с водой. «От ранения, да?» — она попыталась напоить его, но он отвел ее руку. «Спасибо, не нужно. Вода мне не поможет». «У меня есть водка», — она начала расстегивать баул. «Спасибо, — повторил Шавров. — Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».
Прибыли на Курский, Шавров выбрался из вагона, поток пассажиров понес его к выходу. На площади отстоял в очереди, тяжело вдавился в хрустящее сиденье новенького нэпмановского экипажа и велел ехать на Петроградский вокзал. По сторонам не смотрел, странного московского оживления — даже по сравнению с предвоенным, тринадцатым годом — не замечал. Одолевали нехорошие предчувствия. На Петроградском посмотрел расписание. Поезд в сторону Петрограда с остановкой в его городе уходил через час. Без труда купил билет в первый класс — решил как следует отдохнуть — и вышел на пустой перрон. Потом, утомленный бессонной ночью, опустился на скамейку и мгновенно уснул.
Над перроном носились хлопья сажи, из желтого «спального» вагона вылез тучный проводник и начал выколачивать перину — перья и пыль дымным облаком повисли над спящим Шавровым. Из соседнего зеленого «общего» высунулся второй проводник, по странной случайности худой и длинный, как герой популярной синематографической серии «Пат и Паташон».
— Нашел место! — крикнул он. — Скотина буржуазная! Что тебе здесь — помойка?
Толстяк насмешливо оглядел загаженный окурками и бумажками перрон и развел руками.
— А что? — спросил он с нарочитым спокойствием. — Твой же гегемон все запакостил, а у меня голова боли?
— Ну доберемся мы до вас, дай срок… — погрозил кулаком тощий. — Ты у меня этот перрон языком вылижешь, контра недорезанная!
От их крика Шавров проснулся. На соседней скамейке сидела парочка. Мужчине на вид было лет 25. Офицерскую шинель с явными признаками былой элегантности и потому несомненно сшитую у первоклассного столичного портного он застегнул на все пуговицы; его хромовые сапоги были начищены до зеркального блеска. Темно-русые усики — тщательно подстрижены. Щеки выскоблены до синевы. Глаза прятались под лаковым козырьком надвинутой на лоб фуражки. По внешнему виду это был «ярый золотопогонник» — и Шавров с удивлением отметил про себя, что нынче иметь столь подчеркнуто белогвардейский вид и неразумно, и опасно. И тут заметил еще одну деталь: в ногах офицера стоял кожаный баул с накладной серебряной монограммой, а к спинке скамейки была прислонена простая госпитальная палка с загнутой ручкой и резиновым набалдашником. Девушка, совсем молоденькая, лет 20-ти, тоже была одета подчеркнуто старорежимно. Меховая шапочка, сдвинутая чуть вперед, чудом держалась над красиво уложенными волосами, маленький носик симпатично морщился, с лица не сходила застенчивая улыбка. Чем-то она напоминала Таню, и Шавров, поняв это, не только не ушел, но, напротив, стал откровенно прислушиваться к разговору. Но так как смотрел он при этом совершенно в другую сторону — парочку он своим присутствием не обеспокоил, и разговор продолжался.