Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 109



Он был твердо уверен, что его эпистолярное наследие — достояние истории, и потому лгал в письме о ходе и уже видимых итогах войны, лгал, чтобы историки потом ахали и удивлялись его оптимизму, его всепоглощающей ненависти к большевикам.

Колчак писал жене:

«Трудно предсказать будущее в гражданской войне, где можно ожидать более чем в какой-либо другой борьбе неожиданностей, но думается, что борьба затянется еще на много месяцев. Мы, т. е. кто вышел из нее, будем продолжать ее до окончательной победы, когда большевизм будет стерт с лица нашей Родины…

Не мне оценивать и не мне говорить о том, что я сделал и чего не сделал. Но я знаю одно, что я нанес большевизму и всем тем, кто предал и продал нашу Родину, тяжкие и, вероятно, смертельные удары…»

Он лгал, зная о разгроме своих армий, отлично понимая, что никаких «смертельных ударов» он большевикам не нанес, лгал зло и даже, пожалуй, с немалым вдохновением.

«Благословит ли Бог, — писал он далее Софье Федоровне, — меня довести до конца это дело — не знаю, но начало конца большевиков положено все-таки мною… Ряд восстаний в тылу не остановил меня, и я продолжаю вести беспощадную борьбу с большевиками, ведя ее на истребление, так как другой формы нет и быть не может…»

Он снова и снова писал о себе в этом духе, и каждая его строка дышала ненавистью к красным и были клятвы уничтожить их, втоптать в грязь и кровь:

«Моя цель первая и основная — стереть большевизм и все с ним связанное с лица России, истребить и уничтожить его… Я начну с уничтожения большевизма, а дальше как будет угодно Господу Богу!»

Через несколько дней он написал жене еще одно письмо и в нем тоже с упорством лгал и ненавидел своих врагов:

«Идет борьба на жизнь и смерть, и эта ставка для большевиков последняя. Не знаю, чем окончится эта фаза больших операций. Есть слухи о взятии Петрограда… По-видимому, большевикам в Европейской России приходит конец, и они теперь будут усиливать свой натиск на мой фронт в Сибири…»

Он писал эту ложь менее чем за месяц до эвакуации Омска, до всеобщего бегства на восток.

Однако сам он и, вероятно, жена отлично понимали смысл и значение этой пропагандистской лжи. Самое главное, что он хотел сказать именно жене, только ей и больше никому, он приберег на конец. Там было сказано:

«Прошу не забывать моего положения и не позволять себе писать письма, которые я не могу дочитать до конца, так как уничтожаю всякое письмо после первой фразы, нарушающей приличие. Если Ты позволяешь слушать сплетни про меня, то я не позволяю Тебе их сообщать мне».

Колчак запечатал письма, передал их офицеру, уезжавшему в Париж, и тут же забыл о них. Не до того ему было!

В довершение ко всем неприятностям той поры, он получил письмо от атамана Дутова, полное страха и растерянности.

Текст был отпечатан на толстой бесцветной бумаге, поверху стоял гриф «Главный начальник Южно-Уральского края. Гор. Троицк». Слово «Троицк» было зачеркнуто и вместо него вписано: «Гор. Кокчетав, № 2985, 31 октября 1919 года».

Слова на листке отпечатались неровно, точно их знобило, и Колчаку казалось, что он видит дрожащие глаза человека, написавшего их.

«Ваше высокопревосходительство,

Многоуважаемый Александр Васильевич,

оторванность моей армии от центра и ежедневная порча телеграфа совершенно не дают мне сведений, что делается на белом свете. Сижу впотьмах… В народе и армии тьма слухов, один нелепее другого: то все разбежались, то Вас уже нет в Омске, то правительство выехало в Павлодар, то в Иркутск и т. д. …Бывшие штабы Южной армии, оставшиеся расформированными, поступили по-свински — уехали в Омск на автомобилях и экипажах и назад ничего не вернули…»

Еще не дочитав письма, Колчак протянул его вошедшему в кабинет Будбергу и обессиленно откинулся на спинку кресла.

Генерал пробежал глазами листок и, против своего обыкновения, не стал тотчас ничего говорить. Он покопался в карманах, выудил какую-то бумажку и отдал ее адмиралу.



— Что это? — спросил Колчак.

— Извольте прочесть, ваше высокопревосходительство. Один из моих офицеров подобрал в Троицке, где, как известно, помещался третий отдел Оренбургского казачьего войска. Составлено правительством войска, сиречь тем же Александром Ильичом Дутовым. Весьма любопытный образец идиотизма.

Морщась, заранее зная, что барон подсунул ему очередную гадость, адмирал стал читать.

Наступает решительный час борьбы с воровскими шайками.

Грозная армия Деникина, Донцы, Кубанцы, Терцы очистили юг и неудержимым потоком стремятся к сердцу России — Москве… Железное кольцо смыкается, стальные тиски сжимают Совдепию со всех сторон…

Наш центр с боем отошел к Уральским горам, а фланги остались на месте и образовался громадный мешок на 1000 верст по фронту. А кто знает, почему наша середина отошла? Этого-то мы как раз и не знаем, это известно только штабу и составляет военную тайну…»

— Каково? — покосился Будберг на Колчака, увидев, что тот перестал читать. — Не правда ли, наших казаков никак не обвинишь в избытке ума?

— Перестаньте паясничать, барон… — уныло отозвался Колчак. — И как вам не надоест язвить в подобной обстановке!

Однако адмирал тут же вспомнил речь Дутова, которую тот произнес в его присутствии перед казачьим полком в станице Островной, под Курганом. Трудно поворачивая голову на толстой короткой шее, картинно выставив вперед правую ногу и похлопывая пухлыми пальцами по эфесу шашки, генерал говорил, нимало не смущаясь присутствием адмирала:

— Мы не с демократией, не с аристократией, не с той или иной партией, мы, казаки, — сами единая партия. Мы сначала казаки, а потом русские. Ура, братцы!

Казаки жидко кричали «ура!» и уныло глядели на двух офицеров, топтавшихся возле багрового от усердия командира полка.

Как-то, еще перед наступлением на Пермь, Дутов прислал главковерху депешу, над которой не один день потешался штаб. В телеграмме, которая не отличалась ни смыслом, ни связью, казачий атаман сообщал:

«Ввиду давления наших сил на их левом фланге, вожди большевиков решили, что они называют, «организовать тыл у своих противников». Для этой цели семьдесят лучших пропагандистов и наиболее способных агитаторов и офицеров перешли через фронт и теперь рассеялись где-нибудь среди вас».

Это «где-нибудь» совершенно вывело Колчака из равновесия. А то он, Колчак, без Дутова не знает, что в белых тылах действуют агенты коммунистов!

М-да… Этот солдафон, ей-богу, отличная мишень для красных газет и красной пропаганды. Будберг прав, перо и бумага противопоказаны генералу!

Десятого октября 1919 года Черчилль телеграфировал в Сибирь и на юг России:

«Британское правительство приняло решение сосредоточить свою помощь на фронте генерала Деникина».

Это была почти катастрофа, сигнал бедствия, — престиж Колчака летел под откос. Он, Колчак, не оправдал доверия и надежд союзников, он обманул их чаяния на землю, на хлеб, на руду и теперь понимал: ему никогда не простят этого. В игре Великобритании он был уже битая карта.

В начале ноября развал в правительстве и армии, кажется, достиг предела. Белые войска стихийно катились на восток. Все попытки сдержать напор большевиков кончились впустую. Дело дошло до того, что генерал Гривин наотрез отказался выполнить приказ командующего 2-й армией — дать бой красным. Взбешенный его упрямством Войцеховский в упор застрелил Гривина.

Жанен, навестивший в эти дни Колчака, был весьма шокирован видом и настроением главнокомандующего. Француз записал в дневнике:

«Он похудел, подурнел, взгляд угрюм, и весь он, как кажется, находится в состоянии крайнего нервного напряжения. Он спазматически прерывает речь. Слегка вытянув шею, откидывает голову назад и в таком положении застывает, закрыв глаза. Не справедливы ли подозрения о морфинизме? Во всяком случае он очень возбужден в течение нескольких дней. В воскресенье, как мне рассказывают, он разбил за столом четыре стакана».