Страница 88 из 115
Когда-то Энн пришла в негодование, услышав, как околохудожественные личности рассуждают о том, как звучат краски, чем пахнут восьмиугольники и какое ощущение прохлады оставляют на ощупь звуки флейты; но за последние два месяца она воочию увидела шум большого города — беспрестанный, душераздирающий ночной грохот; он представлялся ей в образе огромной, зловещей гавани, в которой горят корабли.
А поутру ее встретил щебет малиновок и солнечный свет, и в воздухе не было привычной копоти надземки.
— Вот такой дом будет у меня и у Прайд, — решила она.
ГЛАВА XXXVI
Шли месяцы, а Рассел по-прежнему то предавался ребячливому самолюбованию, то радовался, какой он счастливчик, то чопорно негодовал, если у Энн ненароком вырывалось одно из тех словечек, которые он с хихиканьем смаковал в соленых анекдотах. Ни в одном из этих трех вариантов он не был естественен: естественность вообще была ему чужда, и это постоянное, сознательное разыгрывание какой-то роли мешало Энн чувствовать себя спокойно и естественно. Но по прошествии полугода их совместной жизни ей больше всего стали досаждать многие чисто внешние мелочи повседневного общения.
Больше всего Энн бесило то, что он называет ее «маленькой женушкой» и обращается с ней соответственно.
При этом он с полным одобрением относился к тому, что она занимает значительный пост и тем самым придает им обоим немалый вес в обществе; он не возражал и против того, чтобы она вносила деньги за квартиру и оплачивала счета бакалейщика; он бывал недоволен, если она не блистала на званых обедах, а также, когда она во всеуслышание произносила избитые истины, вроде того, что «главная задача пенологии — надежно оградить общество от преступных элементов». И вместе с тем в частной жизни она должна была оставаться «маленькой женушкой» — иначе как бы он мог рядом с ней сохранить все свое мужское величие? (Он рассказал ей, что одна девица нежно называла его «мой великанчик». Но нежность Энн имела пределы, и даже в самые сентиментальные минуты, когда он приносил ей шоколад и развлекал как мог, на подобный слащавый лепет она была не способна.)
Как-то Энн попросила мужа зайти в книжный магазин и купить «Gestalt Psychologie»[183] Блётцена. Книга была ей срочно нужна. Энн собиралась положить ее в основу своего доклада в маунт-вернонском дискуссионном клубе. Домой она вернулась раньше Рассела и уже успела достать с полки порядком пропыленный немецкий словарь. Рассел ворвался в квартиру, как застоявшийся бык, и с лучезарной улыбкой протянул жене букет хризантем, видом и размерами напоминавший сноп пшеницы.
— Волшебные цветы! Спасибо, милый. А книжку ты принес?
— Какую книжку?
— Как какую? Ты же обещал! Немецкую, по психологии.
— Боже милосердный! Какие мы важненькие, какие мы учененькие! Вот мы сейчас доберемся до сути вещей и всем покажем, сколько в нашей маленькой головке разных сурьезных мыслей! И на что нам эта то-о-олстая ску-у-у-ушная книжища? И что бы мы с ней стали делать?
Он хотел игриво потрепать ее по щеке, но Энн в негодовании отпрянула.
— А, черт! Хорошо! Больше не буду обременять тебя просьбами! Сама куплю, что мне нужно!
— Что ты, что ты? Неужели ты обиделась? — еле вымолвил оторопевший Рассел.
В этот вечер к Энн зашла одна из бывших арестанток, освобожденная условно (каждый месяц они навещали ее десятками). Эта девушка отсидела год за кражу шелка из швейной мастерской, где она работала. Теперь, по ее словам, она хотела «начать честную жизнь», но не могла никуда устроиться, а от своей опекунши — дамы высоконравственной и высокопоставленной, сотрудницы Лиги спасения преступников-нерецидивистов «Маяк» — она не могла добиться никакой помощи, кроме чтения морали. Энн дала ей записочку к одной симпатичной, толковой и совершенно безнравственной женщине, у которой было ателье мод в Гринвич-Вилледж, и, улучив минуту, когда не одобрявший ее действий Рассел отвернулся, сунула девушке десять долларов (хотя с деньгами у нее было туго). Проводив гостью, Энн принялась расхаживать по комнате, не обращая внимания на Рассела, который с циничным видом развалился в кресле — когда-то любимом кресле Энн:
— Условное освобождение! Это ключ ко всей совокупности карательных мер, а между тем оно находится в полном пренебрежении. И нельзя винить одних сотрудников надзора. Почти все они по горло заняты текущей работой, а многие просто не имеют необходимой подготовки. Будь у меня побольше совести, энергии и здравого смысла, я бросила бы тюрьму и посвятила себя политической деятельности. Навела бы порядок в системе условного освобождения, добилась бы ассигнования на это дело миллионов долларов — не меньше чем на тюрьмы, если не больше, и обязала бы общество в законном порядке точно так же заботиться о бывших заключенных — столько перетерпевших, больных нравственно, — как заботятся о людях, больных физически — скажем, о чахоточных. И я уверена, что смогла бы добиться этого!
Рассел не замедлил отозваться:
— Какой светлый ум! Какая ясность целей! Батюшки мои, прямо народный трибун! Разумеется, деточка, что за вопрос! Стоит тебе выставить свою кандидатуру, как Таммани-холл[184] со всех ног бросится выполнять твои распоряжения. Еще бы — Энни д'Арк!
Однажды Энн произносила речь на обеде у популярного в филантропической среде миллионера — того самого, который проявлял неизменную готовность финансировать все любительские театры, частные журналы начинающих поэтов, прокат советских фильмов и технические курсы для освобожденных преступников, но дальше обещаний не шел. С помощью простых фактов и внушительных цифр Энн доказывала, что из десяти заключенных, которых обучают какому-нибудь ремеслу, девять покидают тюрьму, так им и не овладев. Ее слушали внимательно. Она увлеклась и, быть может, немного священнодействовала, преисполнившись сознания собственной значительности, присущего игрокам в гольф, и забыла, что она миссис Сполдинг. И не случайно такой болью — не досадой, а именно болью — отозвались в ее сердце, где еще сохранились остатки нежности к Расселу, его сказанные во всеуслышание слова:
— Ну, а теперь, дорогая, после того как ты нам разъяснила этот сложный вопрос, может быть, ты дашь оценку положению в России и заодно расскажешь про биофизику?
Как ни странно — а может быть, в этом не было ничего странного, — Энн не меньше раздражала его манера публично петь ей дифирамбы: на званых обедах он рассказывал совершенно незнакомым людям, какой она выдающийся пенолог, какой психолог, какой превосходный администратор; с каким бесстрашием она усмиряла тюремные бунты где-то на юге и какую благожелательность и добросердечие проявляла впоследствии к бунтовщикам. А в такси по дороге домой, потратив столько сил на то, чтобы окружить ее ореолом славы, в лучах которой он не прочь был погреться и сам, Рассел одним ударом повергал ее с неба на землю, заявляя:
— Я очень рад, дорогая, что ты приятно провела время, но если бы ты хоть немножечко постаралась сдержать свой поток красноречия, доктор Винсент тоже смог бы произнести за вечер несколько слов.
В особенно долгие дорожные объяснения он пускался всякий раз, как кто-нибудь из новых знакомых называл его «мистер Виккерс».
— Я сказал этому кретину, что он ошибается. Я, безусловно, не более чем муж знаменитой фрау Виккерс, доктора, профессора, директора и тому подобное, но при этом в деятельности на благо общества я занимаю и свое собственное, скромное, незаметное местечко!
Справедливость требует признать, что такого рода обиды он сносил все же более благодушно, чем агрессию со стороны какого-нибудь очень юного или очень старого профессора, который осмеливался вступать с Энн в спор о психологии заключенных. Когда авторитет фирмы Сполдинг-Виккерс оказывался под угрозой, Рассел, этот испытанный боец, выпрямлялся во весь свой медвежий рост и, потрясая кулаками, рычал:
183
«Облик психологии» (нем.).
184
Таммани-холл — штаб-квартира демократической партии штата Нью-Йорк.