Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 115



Бегство от жизни, свойственное Расселу, выражалось, в частности, в том, что физическая сторона любви существовала для него только в темноте и безмолвии. Но теперь от злости он сделался весьма многословен и прямолинеен. Он напоминал Энн, как он был великодушен, приняв ее обратно и дав свое имя ребенку, который, возможно, вовсе и не его ребенок. Он намекал, что qpa не перестает думать о своем любовнике, а может быть, даже спит с ним. Так как все это была сущая правда, Энн, человеку достаточно справедливому, было не так легко отвечать ему с искренним возмущением.

Ей хотелось сложить свои вещи в чемодан, взять под мышку Мэта и уйти навсегда.

Но она не могла уйти из-за Мэта.

И как раз теперь она не могла уйти к Барни. Не только из-за его репутации, не только из-за опасности, угрожавшей ему после ревизии, но и потому, что его старшая дочь выходила замуж. Она «сделала отличную партию» — ее жених готовился к дипломатической карьере и был сыном юриста акционерного общества и владельца виллы на Лонг-Айленде.

Отделы светской хроники нью-йоркских воскресных газет помещали фотографии «мисс Сильвии Долфин — самой очаровательной невесты нынешнего марта».

Энн показала фотографии чрезвычайно заинтересованному Мэтью (когда Рассела и мисс Гретцерел не было поблизости) и объяснила:

— Это твоя сводная сестра, Мэт. Узнаешь ее в этом новом туалете?

Мэт срыгнул.

Непреодолимое, пожалуй, ребяческое любопытство привело Энн к церкви, где происходило венчание. Все, что имело отношение к Барни, было для нее очень важно. Забравшись поглубже в толпу у паперти собора святого Патрика, Энн из-за спины старой ирландки, смахивавшей сзади на кузов такси, смотрела, как выходит из церкви свадебная процессия.

Сильвия выглядела, как…

«…как настоящая новобрачная. У меня, пожалуй, никогда не было такого вида», — подумала Энн.

И ее муж…

«А у него типично университетский вид. Кем же он приходится мне?»

Следом вышел Барни, под приветствия почти как в Таммани-холле. Она вдруг впервые заметила, что он довольно высокого роста. А может быть, такое впечатление создавали блестящий цилиндр, легкое пальто в талию, светлые перчатки, гетры, кгкие носят английские аристократы, и трость с золотым набалдашником? Энн смотрела на него с радостным телячьим обожанием. «Это мой муж!» — хотелось ей сказать толстозадой ирландке.

Но главным магнитом для нее была Мона, миссис Долфин, безупречная и ни в чем не виноватая, которую Энн иначе не называла мысленно, как «Эта проклятая баба! Эта пиявка!».

Изогнувшись, высунувшись из-за прикрытия, рискуя быть замеченной, Энн наконец увидела Мону, шедшую рядом с Барни.

Да, она была так же холодна и высокомерна, как и на портрете на площадке лестницы, и длинное соболье манто с высоким воротником раструбом сидело на ней неподражаемо. Хрустальная — это верно. Но в ней не было того внутреннего света, который ей придал портретист. Она казалась бесцветной. И нос у нее был поострее и губы потоньше, чем на портрете, и вообще она начинала походить на мумию.

«Изящна и безжизненна. И Барни, этот неистовый фений, вынужден жить с нею?» — подумала Энн.

На обратном пути в метро, пока еще обожание мисс Фелдермаус, зависть миссис Кист и просьбы заключенных поговорить с ними и разобраться в их бедах не вернули ей сознание собственной важности и принадлежности к числу Великих женщин, в спертом воздухе подземки, стиснутая людьми, валившимися на нее на поворотах, чувствуя, что ремень выворачивает ей руку из плеча, Энн представляла себе, как можно было бы описать ситуацию со стороны: богатый и влиятельный судья Долфин и его красавица жена, обладающая своим состоянием, оба принятые в том самом лучшем обществе, где дочерям покупают виконтов, эти почтенные супруги присутствуют на бракосочетании своей дочери с человеком, который вскоре получит право смешивать коктейли для третьих секретарей португальского посольства, а из толпы на эту великолепную процессию глядит вместе с остальными трудящаяся женщина, покинутая любовница Барни…

«Но ведь это не так, Барни? Что бы я делала, если бы это была правда, если бы Барни меня разлюбил? Думаю, что умерла бы. Думаю, что даже Мэт не заставил бы меня жить».



Эти мысли не давали Энн покоя. Мисс Фелдермаус была удивлена (хотя и отнеслась к этому философски) той резкостью, с какой Энн говорила о консервированных бобах.

В четыре часа позвонил Барни в одной из своих обычных ролей — от имени Еврейского приюта для несовершеннолетних правонарушительниц — и выразил надежду, что доктор Виккерс найдет время заглянуть к ним в пять часов, чтобы поговорить с одной из самых трудных девочек. «Вам, несомненно, будет интересно», — говорилось в телефонограмме.

Приют оказался тайным баром на Восемьдесят четвертой улице, и хотя вокруг было сколько угодно несовершеннолетних правонарушительниц, они подвергались воздействию только коктейлей.

При появлении Энн Барни поднялся с торжественным видом, театральным жестом водрузил на голову цилиндр и несколько раз повернулся перед ней.

— Ну как, хорош? — спросил он. — Похож я на герцога Вестминстерского? Возможно, ты никогда меня больше таким не увидишь.

— Но чем объясняется подобное великолепие?

— Разве ты забыла? Я тебе говорил. Сегодня была свадьба Сильвии.

— Да, конечно. Теперь вспоминаю. Жаль, что я там не была.

— Правда? (Майк! Два коктейля!) Я бы позаботился о том, чтобы тебе послали приглашение, если бы я предполагал… Я думал, что тебе не хочется знакомиться с Моной. Тебе бы она не понравилась. Мне по крайней мере она не нравится! Но мне очень жаль, если…

— Неважно. А вдруг, увидев тебя таким красавцем, я бы попыталась оттащить тебя от нее.

— Сделай это на следующей свадьбе! Моя вторая дочь уже помолвлена. За тебя, дорогая!

Это был единственный раз, когда Энн, хотя бы умолчанием, солгала Барни Долфину.

Два исстрадавшихся человека в низкосортном притоне изо всех сил старались изобразить беспечность и веселье.

Благополучно сбыв с рук Сильвию. Барни освободился от части своих обязательств, и Энн совершенно помешалась на мысли сбежать к нему от все более навязчивых ласк Рассела. Он превратился — ей, конечно, было жаль его, она на него не сердилась, понимая, что причиной было именно ее сопротивление, — но он буквально превратился в развращенного подростка. Он врывался к ней в ванную, он говорил непристойности, в которых не было ничего остроумного. Он нарочно (она была в этом уверена) проколол грелку и, когда его постель промокла, пытался под этим предлогом разделить с ней ложе до конца ночи и не без оснований рассердился, когда она отослала его в гостиную на тахту, потому что «ей ужасно хочется спать… как раз сегодня… не обижайся».

Она не пыталась искать себе оправдания.

«Я с грустью начинаю сознавать, что восхваляемый обычай хранить целомудрие может быть гораздо грязнее и подлее проституции. Я гнусно обращаюсь с беднягой, а он ведет себя как нельзя более порядочно и, может быть, даже слишком. Мне нужно как-то выбраться отсюда. Но как, когда у меня Мэт? Все равно нужно. Снять домик где-нибудь на окраине. Мэт, Гретцерел, и я, и приходящая прислуга за пять долларов в неделю, чтобы помогать с обедом и мыть посуду. Мне это по карману».

Бывают же такие неприятные совпадения! Именно на следующий вечер, высказав ряд колких замечаний нравственного порядка, Рассел закончил свою горячую проповедь следующим образом:

— И еще одно. Ты воображаешь, что ты прекрасная мать. Как бы не так! Я наслушался твоих разговоров. Ты рассказываешь всяким старым наседкам, как ты обожаешь возиться с Мэтом (мне по-прежнему не нравится это имя — «Уорд» было бы куда более современно и оригинально), и утверждаешь, будто тебе приятнее нянчиться с ним, чем командовать заключенными и выступать перед Всемирной Лигой Зануд и Реформаторов! Еще бы! Твоя жертвенная любовь исчерпывается тем, что ты платишь мисс Гретцерел, а она исполняет всю черную работу! Прежде всего, если бы ты хоть капельку заботилась о здоровье нашего ребенка, а не о своих удобствах и своей хваленой карьере, мы бы давно сняли дом за городом, чтобы мальчик рос на свежем воздухе, в тишине, со здоровой нервной системой, а не торчал бы в зловонном шумном городе!