Страница 53 из 64
В силу этих причин, не желая больше оставаться на борту английского судна и заметив на рейде сторожевой корабль под трехцветным флагом, я разделся и нырнул в воду.
Я был в полной растерянности и, не зная, на что решиться и как быть, инстинктивно бросился к национальному флагу. Пока я плыл, мне впервые в жизни пришла в голову мысль о самоубийстве. Но я из породы непокорных и никому не подставляю левую щеку. И посему я решил прихватить с собой в небытие английского адмирала, с успехом завершившего бойню в Мерс-эль-Кебире. Проще всего было бы потребовать у него аудиенции в Гибралтаре и разрядить свой револьвер в его медали, предварительно сделав ему комплименты. Потом я с удовольствием дал бы себя расстрелять: мне льстило, что при этом будет присутствовать целый взвод. Я бы очень смотрелся на таком фоне.
Мне предстояло проплыть два километра, и, пока я плыл, я освежился и слегка успокоился. В конце концов я буду сражаться не за Англию. Удар ниже пояса, который она нанесла нам, был непростителен, но по крайней мере он ясно показал, что она намерена продолжать войну. Я решил, что сейчас не время менять свои планы и что я должен переправиться в Англию, не обращая внимания на англичан. Тем временем я был уже в двухстах метрах от французского судна, и, прежде чем пускаться в обратный путь, мне надо было передохнуть.
Итак, плюнув в небо — я всегда плаваю на спине, — я отделался от британского адмирала, лорда Мерс-эль-Кебира, и продолжал плыть в сторону сторожевого катера. Подплыв к трапу, я вскарабкался на борт. На мостике сидел сержант ВВС и чистил картошку. Он ничуть не удивился, когда я голый вышел из воды. После того как Франция проиграла войну, а Великобритания потопила союзный флот, вас уже ничто не могло удивить.
— Все в порядке? — вежливо спросил он.
Я обрисовал ему ситуацию и в свою очередь узнал, что катер направляется в Англию с дюжиной сержантов ВВС на борту, чтобы присоединиться к генералу де Голлю. Мы единодушно прокляли позицию британского флота, также единодушно рассудив, что англичане будут продолжать войну, а главное — откажутся подписывать перемирие с немцами.
Сержант Канеппа — позднее полковник Канеппа, участник движения Сопротивления, кавалер уже не раз упоминавшегося мной ордена Почетного легиона, через восемнадцать лет погибший в Алжире, без передышки сражаясь на всех фронтах, где Франция проливала свою кровь, — вот этот самый сержант Канеппа предложил мне остаться на борту, желая избавить меня от плавания под британским флагом, и заявил, что он тем более рад, если я останусь, так как у них будет на одного рекрута больше для чистки картошки. Я со всей важностью отнесся к столь новому и неожиданному предложению и решил, что, несмотря на свое негодование по отношению к англичанам, я все же скорее предпочту плавание под их флагом, чем займусь хозяйственными делами, столь чуждыми моей поэтической натуре. Поэтому я дружески помахал ему рукой и опять погрузился в волны.
Плавание от Гибралтара до Глазго продолжалось семнадцать дней, и за это время я обнаружил, что на борту находились и другие французские «дезертиры». Мы познакомились. Среди них был Шату, которого потом сбили над Северным морем, Жантий, которому суждено было пасть вместе с его «Харрикейном», сражаясь против десятерых; Лустро, погибший на Крите; братья Ланже, младший из которых был моим пилотом, пока не погиб от удара молнии в самолет над Африкой, а старший по-прежнему жив; Мильски-Латур, которому пришлось поменять фамилию на Латур-Прангард и который рухнул вместе со своим «Боуфайтером», кажется, на побережье Норвегии; Рабинович из Марселя, он же Олив, убитый во время тренировочного полета; Шарнак, выбросившийся вместе с бомбами на Рур; невозмутимый Стоун, который летает и по сей день; и другие большей частью с вымышленными именами, чтобы обезопасить свои семьи, оставшиеся во Франции, или стремившиеся забыть прошлое. Но из всех бунтовщиков, находившихся на борту «Окреста», мне особенно запомнился один, чье имя всегда всплывает в памяти, когда меня одолевают сомнение и отчаяние.
Его звали Букийар, и в свои тридцать пять он казался намного старше нас. Роста скорее малого, слегка сутулый, в своем вечном берете, с карими глазами на вытянутом приветливом лице; за его мягкостью и спокойствием скрывалось пламя, которое порой превращает Францию в одно из самых ярко освещенных мест на земле.
Он был первым французским асом, сражавшимся в Англии, пока не погиб после своей шестой победы, и двадцать летчиков на командном пункте, не отрывая глаз от черной глотки громкоговорителя, слушали, как он пел куплет известной французской песенки, покуда не раздался взрыв. Вот и теперь, когда я царапаю эти строки на берегу Океана, шум которого поглотил столько криков о помощи и столько брошенных ему вызовов, эта песня сама собой подступает к моим губам. И голос друга помогает воссоздать прошлое, и я вновь вижу его рядом живым и улыбающимся. Лишь необъятности Биг-Сура дано вместить мои чувства к нему.
В Париже нет улицы, названной его именем, но для меня любая улица Франции носит его имя.
Глава XXXV
В Глазго нас встретили с музыкой: шотландский полк под звуки волынок продефелировал перед нами в пунцовой парадной форме. Моя мать очень любила военные парады, но мы еще не опомнились от ужаса Мерс-эль-Кебира, и, повернувшись спиной к музыкантам, парадно шествовавшим по аллеям парка, в котором расположился наш лагерь, все французские летчики молча разошлись по своим палаткам, в то время как бравые шотландцы, задетые за живое и сделавшиеся еще более красными, продолжали со свойственным британцам упрямством оглушать опустевшие аллеи заунывными звуками. Из пятидесяти летчиков, очутившихся в Англии, к концу войны в живых осталось только трое. В последующие нелегкие месяцы, разбросавшие всех по английскому, французскому, русскому и африканскому небу, они сообща сбили более ста пятидесяти вражеских самолетов, пока в свою очередь не погибли. Мушотт пять самолетов, Кастелен — десять, Маркиз — двенадцать, Леон — десять, Познанский — пять, Далиго… К чему перечислять их имена, которые никому ничего больше не говорят? Действительно, к чему? — ведь я и так никогда не забуду их. Все, что еще живо во мне, принадлежит им. Порой мне кажется, что я продолжаю жить из вежливости и что мое сердце бьется только благодаря моей любви к зверям.
Вскоре после моего приезда в Глазго мать помешала совершить мне непростительную глупость, из-за которой мне пришлось бы краснеть всю жизнь. Вы, вероятно, помните, из-за чего меня лишили звания младшего лейтенанта по окончании Летной школы Авора. Рана от такой несправедливости была мучительна и еще свежа в моем сердце. Однако теперь проще простого было самому исправить эту ошибку. Стоило пришить на рукава нашивки младшего лейтенанта, и все. В конце концов, я имел на это право и был лишен этого только по вине каких-то негодяев. Почему бы мне не воздать себе справедливость?
Само собой разумеется, что мать тут же вмешалась. Дело не в том, что я с ней посоветовался, вовсе нет. Напротив, я сделал все возможное, чтобы она осталась в неведении относительно моего плана, старался не думать о ней. Напрасно: в мгновение ока она очутилась рядом и, сжимая в руке трость, произнесла очень обидный монолог. Она не так меня воспитывала, не этого ждала от меня. Она никогда, никогда не позволит мне вернуться домой, если я такое сделаю. Она умрет от стыда и горя. Напрасно, поджав хвост, я пытался скрыться от нее на улицах Глазго. Она повсюду следовала за мной, грозя своей тростью, и я отчетливо видел ее лицо, то умоляющее или возмущенное, то с гримасой непонимания, которую я так хорошо знал. Мама по-прежнему была в своем сером пальто, в серо-фиолетовой шляпе и с ниткой жемчуга на шее. У женщин раньше всего старится шея.
Я остался сержантом.
В Олимпия-холл, где собирались первые французские добровольцы, приходили девушки и дамы из высшего английского света, чтобы поболтать с нами. Одна из них, обворожительная блондинка в военной форме, сыграла со мной бесчисленное количество партий в шахматы. Похоже, она всерьез решила поддержать моральный дух несчастных добровольцев-французов, и мы целыми днями просиживали за шахматной доской. Прекрасно играя, она все время выигрывала и тут же предлагала мне новую партию. После семнадцати дней круиза проводить время, играя в шахматы с красивой девушкой, в то время когда горишь желанием драться, — одно из самых раздражительных занятий, какие я знаю. В конце концов я стал избегать ее и издали наблюдал, как она мерится силами с сержантом-артиллеристом, который кончил тем, что стал таким же грустным и пришибленным, как и я. Блондинка же, по-прежнему обворожительная, с легкой садистской улыбкой передвигала фигуры на шахматной доске. Коварная. Я никогда еще не встречал девушки из хорошей семьи, которая бы сделала больше, чтобы уничтожить моральный дух армии.