Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 160 из 171

Особенно любила слушать Стаковера мама. Когда я дежурил, она вставала ночью и, накинув теплый платок, выходила во двор. Мы садились за выступом дома и разговаривали шепотом, часто замолкая, чтобы прислушаться к какому-нибудь непонятному звуку.

Мама, считавшая, как все матери, и Галю и меня совсем еще малыми детьми, простодушно советовала мне почаще беседовать со Стаковером.

— Это кладезь всяких познаний, — говорила мама. — Ходячий университет. Тебе очень полезно почаще встречаться с ним, Костик. Ты не пренебрегай такими людьми.

Нет, я никогда не пренебрегал такими людьми. Наоборот, я мог слушать их часами. Я был благодарен им за их обширные познания и ту щедрость, с какой они делились ими со мной.

Меня удивляло, что они, в свою очередь, были благодарны мне за то, что я внимательно их слушаю. Они, очевидно, не были избалованы вниманием, и я объяснял это только тем обстоятельством, что, по точному выражению Пушкина, мы, русские, «ленивы и не любопытны». Ни гимназия, ни университет не дали мне таких познаний — глубоких и захватывающе интересных, как книги и встречи с людьми. И я, человек чрезмерно стеснительный, всегда завидовал тем людям, что легко сходились со всеми окружающими и тотчас же заводили с ними оживленные разговоры. Мне же для этого нужно было долгое время.

Снаряды всю ночь свистели над городом. Они взрывались на Подоле с таким звуком, будто кто-то с размаху сбрасывал на землю связки листового железа.

К рассвету советские части отошли вверх по Днепру, и стало тихо.

Рано утром мама, отличавшаяся необыкновенной любознательностью и полным пренебрежением к опасности, ушла в город, как она говорила, «на разведку». Вскоре она вернулась и рассказала, что город пуст, что деникинцы еще не вошли, но кое-где на домах предусмотрительные горожане уже вывесили бело-сине-красные царские флаги.

Когда мы пили на кухне морковный чай, на Фундуклеевской улице раздались знакомые крики «слава!». Мы вышли на балкон. По улице шли не деникинцы, а петлюровцы, с желто-голубыми знаменами. Шли уверенно и спокойно, рисуясь своим австрийским обмундированием.

И те же, недавно еще намозолившие нам глаза «щирые украинцы» в вышитых рубахах кричали им «слава!» и снова бросали в воздух свои смушковые, траченные молью шапки.

Город недоумевал. Вместо деникинцев вошли петлюровцы.

Они дошли до Крещатика, заняли его, расположились на нем бивуаком и вывесили на балконе Городской думы свой флаг. Флаг на этом балконе был своего рода заявочным столбом. Его вывешивала каждая новая власть в знак того, что она не сдастся без боя.

Тотчас же поползли слухи, что Деникин уступил Киев Петлюре, а белые части, подходившие к городу с юга, перебрасываются на Орловское направление.

Замотанному до дурноты неожиданными переменами и «переворотами» населению было уже почти все равно, кто будет владеть городом, лишь бы новые пришельцы не расстреливали, не грабили и не выбрасывали из домов. Поэтому приход петлюровцев был встречен с полным равнодушием.

Но в час дня с Печерска, со стороны Лавры, в город вошли первые кавалерийские отряды Деникина, а за ними — полк донских казаков.

Деникинцы дошли до занятого петлюровцами Крещатика, очень удивились этому обстоятельству — не меньше, чем горожане — и начали выяснять, в чем же, в сущности, дело.

Оказалось, что к западу от города долго скрывалась по деревням и ждала своего часа петлюровская дивизия. Никто об этом не знал. Воспользовавшись отходом советских частей, петлюровская дивизия решила опередить деникинцев, рванулась на Киев и после двухдневного боя заняла город.

Деникинцам это, естественно, не понравилось. Между ними и петлюровцами начались какие-то таинственные и сложные переговоры. После них на балконе Городской думы, рядом с петлюровским, появился бело-сине-красный флаг, свидетельствовавший о двоевластии.

Киевляне окончательно запутались. Трудно было понять, кто же будет владеть городом.

Но все эти сомнения окончились к вечеру, когда к деникинцам подошли подкрепления. Два казачьих полка вдруг обрушились лавой с крутых Печерских гор на ничего не подозревавших петлюровцев.

Казачьи полки неслись карьером с опущенными пиками, гикая, стреляя в воздух и сверкая обнаженными шашками. Никакие нервы не могли выдержать этой дикой и внезапной атаки.

Петлюровцы бежали без единого выстрела, бросив пушки и оружие. И те же «щирые» старики, что утром умильно возглашали «слава!», сейчас кричали с балконов и тротуаров, потрясая от бешенства кулаками, «ганьба!», что означает «позор». Но петлюровцы не обращали на эти крики внимания и бежали, озираясь и что-то торопливо рассовывая на бегу по карманам.

Опомнились они только за городом, когда добежали до Святошина. Там они остановились передохнуть. И единственная уцелевшая у них батарея выпустила наугад по Киеву десяток снарядов.



Потерь не было, если не считать, что на Владимирской горке был разбит киоск, где торговали мороженым, а осколок снаряда отбил ухо на гипсовом памятнике у одного из просветителей России — не то у Кирилла, не то у Мефодия.

Наутро по городу был расклеен приказ генерала Бредова о том, что отныне и навеки Киев возвращается в состав единой и неделимой России.

Крик среди ночи

Был, должно быть, тот поздний час, когда все вокруг мертвеет от вязкого мрака и тишины. Даже вода в ржавых трубах иссякала среди ночи и переставала равномерно капать из крана в чугунную кухонную раковину.

В такие онемелые ночи часто снятся запутанные сны. От них потом долго саднит на сердце.

Кто-то долго будил меня, но я никак не мог проснуться. Вернее, я не хотел просыпаться и мучительно ловил в вязкой путанице сознания угасающую полоску зари.

Внезапно сквозь эту тугую борьбу со сном прорвалось рыдание. Я открыл глаза, быстро поднялся на кровати и увидел маму.

Она сидела у меня в ногах. Волосы ее седыми прядями падали на лицо. Она держалась за спинку кровати и плакала глухо и судорожно.

— Что? — спросил я шепотом. — Что случилось?

— Тише, — сказала мама, глотая слезы. — Ты разбудишь Галю.

— Но что же случилось? Говори.

— Я не знаю, — растерянно ответила мама, и у нее задрожала голова. Мне показалось, что мама сходит с ума. — Я не знаю, что случилось, но, должно быть, что-нибудь ужасное. Встань и послушай. Выйди на балкон.

Я ощупью добрался до балкона. Дверь его была распахнута настежь. Я вышел, прислушался и похолодел, — издалека, со стороны Васильковской улицы, катился по ночному городу, приближаясь к нашему дому, многоголосый вопль ужаса, вопль смерти великого множества людей. Отдельных голосов нельзя было разобрать.

— Что это? — спросил я в темноту, ни к кому не обращаясь.

— Погром, — неожиданно ответила за моей спиной Амалия.

Зубы ее стучали. Она, видимо, не могла больше сдерживаться, и у нее вот-вот мог начаться истерический припадок.

Я снова прислушался. Слышен был один только крик, но никаких других признаков погрома больше не было — ни выстрелов, ни звона разбитых стекол, ни зарева над домами, — ничего, что сопутствовало погрому.

После страшных гайдамацких погромов некоторое время было тихо. Тихо было вначале и при деникинцах. Евреев они пока что не трогали. Изредка, но и то подальше от людных улиц, юнкера с накокаиненными глазами, гарцуя на конях, пели свою любимую песенку:

Но после того как советские войска отжали деникинцев от Орла и начали гнать на юг, настроение у белых изменилось. По уездным городкам и местечкам начались погромы.

Кольцо погромов сжималось вокруг Киева, и наконец в ту ночь, о которой я рассказываю, начался первый ночной погром на Васильковской улице.

Громилы оцепили один из больших домов, но не успели ворваться в него. В притаившемся темном доме, разрывая зловещую тишину ночи, пронзительно, в ужасе и отчаянии, закричала женщина. Ничем другим она не могла защитить своих детей, — только этим непрерывным, ни на мгновенье не затихающим воплем страха и беспомощности.