Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 120

«Наивный я человек, — подумал Швейцер. — Вот уж действительно шляпа».

Сейчас он чувствовал себя чужим для Татьяны Андреевны, — не только чужим, но даже досадной помехой в ее жизни.

Но что могло случиться? Об этом знает вот эта девушка с косами. А ее не расспросишь.

Когда на Ланжероне сели в трамвай, Швейцер притворно вздохнул и сказал в пространство:

— Что-то наша Татьяна Андреевна неожиданно загрустила.

Нина ничего не ответила, даже не взглянула на него. А Дуварджоглу пустился объяснять, что штормовая погода тяжело влияет на нервных людей. Они делаются раздражительными и даже, бывает, плачут без всякой причины.

Попрощались на бульваре. Швейцер побрел в гостиницу.

В номере электрическая лампочка горела так тускло, что при ней нельзя было даже читать. «Черт знает что! — рассердился Швейцер. — Ковры, ламбрекены, бронзовые олени, копии с Айвазовского, а скупятся ввернуть настоящую лампочку!»

Он позвонил и раздраженно сказал дежурному, чтобы ему тотчас же переменили лампочку. Дежурный молча кивнул, ушел и долго не возвращался. Все еще гудело за окнами море, но в шуме его уже не было прежней ярости.

Швейцер подошел к зеркалу, постоял перед ним, но на себя даже не посмотрел. Ему вдруг стало неуютно в этом незнакомом городе, в гостинице, где даже бархатная мебель казалась обледенелой. Кровать стояла, как никелевый катафалк. Было страшно подумать о том, чтобы раздеться и лечь в нее.

— Что же у нее могло случиться? — спросил Швейцер и тотчас ответил себе: — А какое вам, собственно, дело, дорогой Семен Львович!

Но тут же он возмутился против своих собственных слов и мыслей. У нее своя жизнь, и в этой жизни случилось, очевидно, несчастье. Нужно помочь, быть преданным другом и начисто забыть о себе. Для него Татьяна Андреевна существовала в мире, как существуют стихи Пушкина, небо, запах яблонь, как существует все очарование земли.

Зазвонил телефон. Швейцер взял трубку и с досадой сказал:

— Ну да, я слушаю!

Вошел дежурный с лампочкой. Швейцер замахал на него рукой, чтобы он не шумел. Тот пожал плечами, осторожно положил лампочку на кресло и вышел.

— Ну, я рад, что вы мне позвонили, — говорил растерянно Швейцер. — Нет, нет, я совсем даже не собирался ложиться. Я заметил, что вы были огорчены.

— Да, — ответила Татьяна Андреевна. — Завтра поговорим.

— Чудесно!

Татьяна Андреевна молчала. Швейцер ждал.

— И еще… — сказала неуверенно Татьяна Андреевнам — Возможно, что я поеду с вами в Ялту… Но это еще не наверное… Ну, спите спокойно.

Она положила трубку, но через минуту снова позвонила и сказала, чтобы он зашел к ней завтра в театр в одиннадцать часов утра.

Швейцер снова вызвал дежурного, поблагодарил его за лампочку, подарил ему, несмотря на сопротивление, коробку дорогих папирос и спросил, открыт ли ресторан.

— До трех часов, — ответил дежурный.

Швейцер спустился в ресторан. Он сел за столик, где всю зиму увядали в вазонах розовые гортензии, заказал кофе и взглянул на часы. Было только половина второго.

Как хорошо ни о чем не думать! Только ждать следующего дня, прислушиваясь к звону рюмок, стуку бильярдных шаров, отдаленному шипению пара в порту.



Ждать в чужом городе, выветренном бурей, в гулкой гостинице, с благодарностью смотреть на маятник стенных часов и знать, что с каждым размахом он приближает жизнь к новой черте.

Глава 23

Теплоход отвалил из Одессы в сумерки. Редкий туман закрыл огни города, заглушил привычные береговые звуки. Вскоре вокруг не осталось ничего, кроме заунывного шума волн.

Сознание оторванности от земли, от ее горестей и забот казалось Швейцеру самым великолепным ощущением, какое он испытывал в жизни.

Татьяна Андреевна не уходила с палубы. Она замолкла с утра, с той минуты, когда сказала Швейцеру в вестибюле театра, что едет вместе с ним в Ялту. На радостное восклицание Швейцера она ответила болезненной улыбкой. Швейцер растерялся и притих.

Молчание Татьяны Андреевны тяготило его. Он догадывался, что она едет в Ялту с тяжелым сердцем. Как все отзывчивые люди, он томился чужим горем и решил во что бы то ни стало выпытать у нее ее тайну, успокоить ее, помочь.

Татьяна Андреевна сидела на корме, на решетчатой, влажной от тумана скамейке, и смотрела, как вертится лаг. Изредка лаг отзванивал мили.

Она думала о Рамоне. Успеет ли она увидеть его? Эта поездка, внезапная и, на посторонний взгляд, безрассудная, казалась ей самым нужным из того, что она когда-либо делала в жизни.

Иногда за кормой вскипала волна и раскатывалась с протяжным шипением. Растерянно кричала чайка, испуганная тем, что она залетела в эту пустыню воды и неба и потеряла теплое береговое гнездо. Из кубрика долетал небрежный звон гитары.

Потом все стихло, и только морская даль все так же монотонно, негромко шумела. И этот шум, похожий на отдаленный гул прибоя, говорил об огромности мира, странах, затянутых тьмой, неразгаданном небе.

Подошел Швейцер. Татьяна Андреевна подняла на него глаза. Он сказал, что становится холодно, — не пойти ли в кают-компанию и выпить чаю. Потом можно вернуться на палубу.

Татьяна Андреевна покорно встала.

В кают-компании горели люстры. Пассажиров не было. За соседним столиком сидел седой моряк, пил чай и читал книгу. В открытый иллюминатор дул ветер. Белизна скатертей, безлюдье, поблескивание стекла и полированного дерева, левкои на столиках — они дрожали от ветра из иллюминатора и слабо пахли — все это напоминало последние часы перед праздником: залы убраны и освещены, но гостей еще нет.

Официант принес чай и незаметно нажал на кнопку около столика, — тотчас заговорило радио.

Мужской голос начал неторопливо рассказывать об испанских беженцах, пропущенных во Францию и задержанных вблизи границы. Они живут зимой под открытым небом на берегу моря. Волны во время бури заливают их лагерь. Они окружены колючей проволокой и охраняются сенегальскими стрелками. Выходить за проволоку запрещено. Нет ни палаток, ни теплой одежды, ни одеял. Не хватает воды. Нет продовольствия. Болеют и каждый день умирают дети — они вынуждены спать на мокрой земле. Идут холодные дожди, смешанные со снегом. Дальнейшая судьба беженцев неизвестна. Французское правительство не соглашается дать им право убежища.

Швейцер снял очки. Татьяна Андреевна впервые увидела его глаза — добрые, потерявшие блеск. Он близоруко нащупал на стене кнопку от радио, нажал ее, и голос замолк.

— Не надо, — сказал Швейцер. — Малодушный я человек. Не могу слушать об этом.

Татьяна Андреевна молчала и сбрасывала со стола крошки.

— Я бывал в молодости в Европе, — сказал Швейцер. — Видел знаменитую статую Латерана, «Весну» Боттичелли, слышал Анатоля Франса, увлекался стихами Верхарна. Я всегда ощущал мировую культуру как что-то вечное, незыблемое. Она сообщала смысл моему существованию. Я любил человеческую мысль во всех ее видах — будь то камень здания, масляная краска, печатная буква…

Швейцер замолчал.

— А теперь?

— Что теперь? Теперь я знаю, что все усилия лучших людей, вся их титаническая работа на протяжении веков, весь их порыв к созданию счастья на земле могут быть сброшены в кровь и грязь пинком солдатского сапога. Это страшно прежде всего своей бессмысленностью. Бессмысленная жестокость, ненависть, бессмысленные мучения. Предательство, трусость, политика выгоды и насилия, вандализм, величайшие народные страдания, и все это из-за злой, а может быть, и безумной воли нескольких человек, — вот к чему пришла Западная Европа. Исчезли традиции. Исчезла простая порядочность. Мир накануне отвратительной бойни. Самое нелепое заключается в том, что она не нужна ни одному простому, занятому трудом человеку. Ни во Франции, ни в Германии, ни в какой угодно другой европейской стране.

— На этом уже будет конец, — едва слышно сказала Татьяна Андреевна.

— Будет, — сказал Швейцер. — Конец этому мировому помешательству положим мы, люди труда и культуры. Так должно быть. Нам ничто не помешает. Вы не представляете себе, какую страшную силу создает страдание. Вы не знаете, на что способны перестрадавшие народы. Все эти народы объединятся…