Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 120

— Хорошо, — сказал Швейцер. — Пусть этот портрет написан плохим итальянским художником…

— Отвратительным!

— Пусть. Но он мне нужен.

— Я могу подумать, что это портрет вашего покойного великосветского дедушки. Я вижу, что вы такой еврей, как и я. Бросим шутки! Объясните, в чем дело.

— Видите ли, — сказал Швейцер, — я собираю портреты Пушкина.

— Так вы полагаете, — радостно закричал Зильбер, — что нашли неизвестный его портрет? Вот спасибо! Дайте мне посмотреть на вас. Я еще не видел таких маленьких мальчиков в очках и с седой бородой. Вы же дитя! Молодой человек на этом портрете так похож на Пушкина, как я на Махно. Интересно, сколько с вас взял Чирков, чтоб навести вас на этот портрет и нахально обмануть человека?

— А чей же это портрет?

— Я знаю чей? — пожал плечами Зильбер. — Какого-нибудь актера итальянской оперы. Или флейтиста. Он совершенно черный, — должно быть, Чирков держал его в печной трубе.

— Где же он?

— Неужели вы будете тратить время, чтобы найти грязный кусок холста? — спросил Зильбер, но в глазах его Швейцер заметил тревогу. А вдруг он и вправду ошибся и это был портрет Пушкина? Ну нет! Он, старый, опытный антиквар, никогда не ошибался. Зильбер добродушно усмехнулся.

— Предположим, я подарил этот портрет, чтобы его повесили на первой попавшейся стенке. Так теперь все равно ничем не поможешь. Теперь я бросил заниматься такими делами. Да мне и не отдадут его обратно. А как вас зовут?

— Семен Львович Швейцер.

— Так вот что, уважаемый Семен Львович. Портрет этот я подарил своему племяннику. Он заведует хозяйством в горном санатории для чахоточных. Санаторий «Учкош». Около Ялты. Вы знаете, где это?

Швейцер поговорил еще немного, поблагодарил старого антиквара и ушел.

Зильбер долго стоял на галерее, потирая маленькие пухлые руки, и смотрел вслед Швейцеру.

Потом он вернулся в комнату и со звоном захлопнул за собой дверь. Все равно! Черт с ним, с этим портретом! Он, Зидьбер, дал слово дочери не прикасаться к старым вещам, не растравлять себе сердце, не нарываться на неприятности. Дочь писала в анкете о нем, что он «бывший эксперт по музейным ценностям». Бывший! Пусть оно так и будет, как написано в этой анкете! Бывший!

Зильбер вернулся, приоткрыл дверь и выглянул во двор, — Швейцера уже давно не было. Тогда он второй раз со звоном захлопнул дверь и сел за стол набивать папиросы. Руки у него дрожали. Не может быть, чтобы он прозевал подлинный портрет Пушкина. Что тогда скажут старые антиквары, доживающие век в Одессе и других городах. Как они будут смеяться над ним беззубыми ртами! Как они будут шамкать, что Зильбер никогда не был тонким знатоком, а работал на грубого шибера.

А вдруг! Вдруг через несколько дней он прочтет в газете телеграмму из Ялты, что какой-то Швейцер Семен Львович нашел новый портрет Пушкина! Все может быть. Выходит, что он свалял дурака, послав Швейцера по верной дороге. А все из-за своей слабости к интеллигентным людям!

Зильбер отодвинул горку набитых папирос, подошел к двери, открыл ее, посмотрел на детские коляски и крикнул вниз: «Товарищ Капустянская, до каких пор я буду спотыкаться об ваши поганые люльки!» Не дожидаясь визгливого ответа, он вернулся в комнату и в третий раз хлопнул дверью так, что товарищ Капустянская, уже вытиравшая руки, чтобы ринуться на галерейку и начать словесный бой, только повела глазами, пробормотала: «Сумасшедший торгаш! Зверь!», но не двинулась с места.

А Зильбер набивал папиросу за папиросой, и все время у него лопались гильзы.

Глава 20



Нина беспокоилась за отца. В газете она прочла заметку, что «Бессарабия», застигнутая штормом между Туапсе и Новороссийском, изменила путь и идет на Севастополь. Во все промежуточные порты заход невозможен.

Дуварджоглу пришел, как всегда, к тете Полине попить кофе и поговорить о служебных невзгодах.

Но тетя Полина не слушала его. Она каждый раз вздрагивала и крестилась, когда ветер гремел железной крышей. Если бы Нины не было дома, тетя Полина достала бы из ящика кухонного стола черную иконку Николая Мирликийского и зажгла бы перед ней стеариновую свечку.

Дуварджоглу пил кофе маленькими глотками и печально поглядывал на седеющие волосы тети Полины. Тяжело жить на свете одинокому старому человеку! Да еще в такой вечер, когда в его холостяцкой комнате ветер шуршит газетами и, должно быть, тоже от бури, все время мигает электрическая лампочка.

Нина лежала на диване в кабинете отца. Раскрытый томик рассказов Горького валялся рядом. Нина не читала. Она смотрела в темный угол, где поблескивал на стене барометр. Его стрелка дрожала. Надо бы встать и посмотреть, падает она или подымается. Но Нина и без того знала, что шторм крепчает. Все чаще ветер подвывал внутри стен в старых мышиных ходах, когда же порывы его стихали, слышался грозный шум, будто мимо Одессы мчались, не замедляя хода, товарные поезда с железом. Это гремело море.

Приморский вечер с его блестящей, как чернила, темнотой тянулся бесконечно. Нина вспомнила северные ночи, когда ледяные блестки стоят в воздухе на уровне лица, Михайловское, портрет Сабанской, встревоженное лицо Татьяны Андреевны. Да было ли это?

Когда Нина приехала из Пскова, отец тоже только что вернулся из крымского рейса. Он говорил, что Нина сделалась как «оглушенная».

Она все вспоминала свою поездку, но никак не могла рассказать отцу обо всем, что видела. Оно ускользало, пряталось от слов. Как объяснить отцу, что тамошний снег — это совсем не то, что твердый, как перловая крупа, грубый снег, выпадавший у них в Одессе? Как объяснить самую его снежность? Как рассказать об этом блеске, когда стоишь на краю равнины и она расстилается перед тобой поверхностью серебряного солнца? Можно, конечно, рассказать о встрече с Татьяной Андреевной, о Швейцере, Вермеле, но нельзя передать всю прелесть этой встречи.

Отец не понимал, удивлялся Нининому волнению, приписывал все ее годам, возбудимости, нервности.

Отец тоже рассказал о своем последнем рейсе. Рейс был обыкновенный. Ничего особенного не произошло, если не считать, что из Феодосии в Ялту они везли больного туберкулезом испанца Рамона Перейро. Его отправили в горный санаторий. Санаторий этот известный — туда привозят только умирать. Жаль, очень славный юноша! А «Коимбра» все еще торчит в Феодосии, болтается на якорях.

Нина, слушая отца, покраснела. Но отец ничего не заметил. Нина вспомнила свое обещание в Михайловском — обязательно повидаться в Одессе с Татьяной Андреевной.

На следующий день она узнала ее адрес. Татьяна Андреевна жила на Обсерваторной улице. Это был пустынный квартал, около Ланжерона. Нина несколько раз порывалась зайти к Татьяне Андреевне, но все не решалась и облегченно вздыхала, когда находилась какая-нибудь помеха.

Ветер за окном все свирепел, дул порывами, будто собирался снести дом до основания.

— Христофор Григорьевич, который час? — крикнула Нина.

Дуварджоглу вынул толстые часы с музыкой, прижал к уху — идут ли? — и неторопливо ответил:

— Девять, Нина Георгиевна.

Нина вскочила с дивана. Она решила пойти в пароходство к дежурному и узнать, нет ли известий о «Бессарабии». Тетя Полина взволновалась, «раскудахталась», как говорила в таких случаях Нина. Как это можно идти в такую погоду! Лучше позвонить по телефону.

— По телефону от них ничего не добьешься! — возразила Нина и начала одеваться.

Дуварджоглу, испуганный гневным взглядом тети Полины, догадался, что ему следует проводить Нину. Он спрятал в карман янтарные четки и встал, потирая колени. И сколько Нина ни отбивалась, он все же пошел с ней — молчаливый и вздыхающий.

На улице ветер ударил с размаху в спину. Нина, чтобы не упасть, схватилась за рукав Дуварджоглу. Особенно страшно было перебегать перекрестки. Воздух несло по продольным улицам с такой упругой силой, что казалось — вот-вот он оторвет от тротуара и унесет в море. Ветер запутывал в ногах короткую юбку и не давал идти.