Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 120



Глава 18

Через три дня после приезда в Таганрог Розалия Марковна выписала Марию из больницы и поселила у себя в пустой, брошенной обитателями квартире на Греческой улице. Там же на стеклянной террасе, выходившей в сад, поместился и Лобачев.

На террасе стояла маленькая железная печка. Лобачев топил ее сухими сучьями. Он решил, что поедет с Марией в Ростов, а оттуда — за Волгу, в Сергиевск, где должен был зимовать пионерский лагерь и где находился Мануэль. Мария торопилась, хотела ехать сейчас же, но Розалия Марковна настояла, чтобы она еще несколько дней пожила в покое, набралась сил.

Однажды к Розалии Марковне пришла ее приятельница из тылового военного госпиталя — пожилая сестра в очках. В разговоре в присутствии Лобачева сестра упомянула, что у них в госпитале появился новый раненый — художник из Ленинграда Пахомов.

Лобачев тотчас пошел в госпиталь, но к Пахомову его не пустили, и только через два дня они наконец увиделись.

— Да, это замечательно! — сказал Пахомов, выслушав короткий рассказ Лобачева. — Значит, она испанка? А вы знаете, что я хоронил в Ялте одного испанского студента, Рамона Перейро? И даже сделал надпись на его могильном памятнике. Она, должно быть, уже стерлась сейчас. Этот Перейро тоже участвовал в боях в Мадриде.

Лобачев переспросил, как звали испанского студента. Он хотел рассказать о нем Марии, но забыл и вспомнил только в сумерки, когда Мария сидела, закутавшись, в кресле на террасе, а Лобачев топил железную печку. В саду падал такой редкий снег, что казалось, модою было пересчитать все снежинки.

Мария услышала имя Перейро и даже вскрикнула. Лобачев оглянулся.

— Вы знали его? — спросил он.

— Нет, нет, — поспешно ответила Мария. — О нет. Но это он. Я хочу увидеть вашего друга, расспросить его о Перейро. Это можно?

— Почему же? Хоть завтра. Но почему вы так волнуетесь?

Тогда Мария рассказала о Мануэле Перейро и призналась, что этот мальчик ей очень дорог.

На следующий день Лобачев пригнел к Пахомову вместе с Марией. Были сумерки. Пахомов попросил не опускать на окне синюю бумагу и не зажигать огня.

Глядя на Марию, удивляясь ее грустной красоте, Пахомов рассказал не только о том, как болел и умер Перейро и где он похоронен, но и о его любви к Татьяне Андреевне. Мария слушала молча, только часто прикасалась рукой к лицу, к бровям, поправляла волосы. Когда Пахомов замолчал, она быстро встала.

— О, вы устали, — сказала она Пахомову своим низким певучим голосом. — Спасибо. Я еще приду к вам, если вы позволите.

Пахомов попросил ее прийти непременно. На улице Мария сказала Лобачеву:

— Какой милый офицер! Как его жалко!

Но увидеться с Пахомовым ни Марии, ни Лобачеву больше не пришлось. Бои шли уже под Ясиноватой, Мариуполь был занят немцами, и госпиталь Пахомова эвакуировали в Ростов, а оттуда на север.

За несколько часов до своего отъезда из Таганрога Мария и Лобачев зашли в госпиталь, чтобы попрощаться с Пахомовым. В пустых коридорах валялся мусор, его перегоняло ветром по полу. В покинутой палате, где лежал Пахомов, не осталось ничего, кроме черной школьной доски с написанными мелом словами: «Вчера я растворил темницу воздушной пленницы моей».

Лобачев прочел стихи, усмехнулся. Снова война расшвыряла людей, и кто знает, увидит ли он еще раз Пахомова.

Глава 19

Снаряд попал в пустую квартиру на пятом этаже. Он не разорвался, но разбил водопроводную трубу. Вниз по парадной лестнице потекла вода.

Маша, стоя на пороге квартиры Вермеля, с радостным изумлением смотрела на маленькие ручьи, лившиеся с мраморных ступенек с шумом и пеной.

Саперы обезвредили снаряд и унесли его с собой. Вермель возился в кочегарке, искал кран, чтобы закрыть воду, бранился.

Ни дворника, ни жильцов в доме не было. Все жильцы уехали, кроме Вермеля и одинокой учительницы музыки Полины Петровны Герье. Высокая, сухая, горбоносая, завернутая в рваную турецкую шаль, с огромным черепаховым гребнем в седеющих волосах, она пугала Машу своим хриплым голосом и тем, что весь день курила зеленую махорку-самосад.



Вермель нашел наконец кран и закрыл воду. Ночью подморозило. Оставшаяся в выбоинах на ступеньках вода замерзла. Лестница обледенела. Мария Францевна боялась по ней ходить.

С тех пор как Вермелъ заставил ее переехать из Лесного к себе на Фонтанку, Мария Францевна перестала сокрушаться и готовиться к смерти. Оказалось, что она еще нужна людям, что без нее Вермелю и Маше пришлось бы трудно. Мария Францевна вела скудное хозяйство, стояла в очередях, выискивала продукты. Несмотря на то что с каждым днем становилось голоднее, она говорила, что жить еще вполне можно, что вот сегодня, благодарение богу, на базаре продавали даже черную сушеную корюшку, и хотя ее и немного, но все же это пища мясная — в ней есть белки.

Утром Маша достала лом, обколола лед со ступенек. Полина Петровна вышла из своей квартиры помочь Маше — стала сметать лед веником.

Дверь квартиры она оставила открытой. Маша видела красные бархатные портьеры, портреты Глинки и Моцарта в золотых рамах, рояль, покрытый рваным клетчатым одеялом, как попоной, а над роялем — ржавую трубу от печки-времянки.

Полина Петровна, хрипло кашляя, спрашивала Машу:

— Ну что, все нет писем от мамы?

— Нету, — отвечала Маша.

— Ничего, — говорила Полина Петровна. — Ничего, милая. Привыкай. Закаляйся. Только руки береги, не простуживай. В руках теперь все твое счастье.

Камни на ее черепаховом гребне поблескивали. От шали пахло дымом. Маша старательно колола лед.

Ей хотелось заплакать — лом даже через варежки леденил руки. Хотелось горячего чаю или хотя бы кипятку, но Вермель ушел в разбомбленный дом за щепками и до сих пор не возвращался.

От Татьяны Андреевны не было ни одного письма. Вермель уверял Машу, что на Эзеле еще наши, но с ними нет связи.

Маша нашла на столе у Вермеля маленький карманный атлас Европы. Она разыскала на карте Эзель, долго рассматривала его, стараясь угадать, где сейчас мама. Странный остров, похожий на летящего тяжелого гуся. И названия странные. Маша никак не могла их запомнить: Курресаре, Аксекюла, Кихельконна. Все там на Эзеле непонятное, и маме, должно быть, трудно одной.

Часто ли она вспоминает бабушку и Машу? А бабушки уже нет. Они ее оставили прямо в поле, так и не смогли похоронить. Они шли долго. Машу все время тошнило от голода и волнения. Она порвала в клочья чулки, стерла ногу и под конец пути начала плакать. Но Вермель ни разу на нее не рассердился.

Муха отстала где-то под Колпином и так и не нашлась. Вермель говорил, что Муха вернулась обратно к бабушке, — собаки всегда возвращаются на могилу хозяев.

От Пахомова, от Миши, тоже не было ни одного письма.

У Николая Генриховича начала трястись голова. По вороту его бархатной куртки ерзали седые, давно не стриженные волосы.

Какими-то неисповедимыми путями Вермель узнал, что новгородские музейные ценности спасены и находятся в Костроме. После этого он немного повеселел.

Глава 20

Полина Петровна зазвала Машу к себе, затопила печку, поставила на нее жестяной чайник.

Пустые рамы с выбитыми стеклами были заколочены фанерой. Уцелело только несколько стекол. Через них вползал в комнату серый свет. В углах в темноте были свалены в кучу ноты, ломаные стулья, деревянный футляр от стоячих часов.

Полина Петровна взяла из кучи ножку от кресла, присела у печки, начала колоть ножку секачом. Ножка кололась плохо, разламывалась на мелкие куски.

— Старинное дерево, — сказала Полина Петровна. — Совсем пересохло. Крошится, как хлеб. Но горит превосходно. А ноты я берегу. Разве вот сожгу Рубинштейна. Я его не люблю. Бог с ним, с Рубинштейном. Неважная, по-моему, музыка.

Маша слушала, сидя на диване подобрав ноги. Она выросла за последние месяцы. Единственное ее платье, в котором она ушла из дому, стало коротким, не прикрывало даже коленок.