Страница 102 из 120
Глава 11
Ночью перегруженный людьми теплоход стал на якорь против Алушты. Лобачев не вышел из каюты. После Ялты, где на теплоход налетели немецкие бомбардировщики, он оглушил себя остатками коньяка, лег на койку и укрылся пальто.
Как только он начинал дремать, тотчас в глазах взлетали радужные столбы воды от взрывов. Лобачев ворочался, прислушивался, додал очередной тревоги, протяжного крика с палубы: «Во-о-здух!» Глупее всего было то, что почти все звуки на пароходе напоминали ему гул самолетов, — даже гудение машины.
В Алуште теплоход брал новых пассажиров. Лобачев слышал, как стучат о борт тяжелые шаланды, слышал топот ног и голоса лодочников. Они кого-то успокаивали, говорили, что за Ялту немцы пока залетать не решаются.
Лобачев встал, посмотрел в иллюминатор, но ничего не увидел — ни берега, ни моря, ни неба. Все было черно. Только всплескивала рядом вода.
Погрузка окончилась. Пароход снялся с якоря. Снова загудела машина. Темнота начала залетать в иллюминатор порывами солоноватого ветра.
В соседней каюте заговорили на незнакомом языке. Сначала были слышны мальчишеские голоса, потом молодой женский голос. Очевидно, это были новые пассажиры. Слов нельзя было разобрать. Женщина говорила долго, спокойно, потом засмеялась, — и голоса стихли.
У каждого есть свои странности. Были они и у Лобачева. Одной из них была любовь к ночным звукам, особенно к голосам, к ночному пению и музыке. Для него не было ничего более приятного, чем проснуться среди ночи от звуков рояля. Сейчас он вспомнил о том времени, когда вечером на улице можно было увидеть освещенное окно и услышать за ним заглушенные аккорды. Вернется ли это время? Лобачев был уверен, что не доживет до него, — тяжелая сердечная болезнь мучила его с каждым годом все больше.
Женский голос за стеной каюты взволновал Лобачева. Голос затих среди морской ночи. Должно быть, из-за войны эта ночь казалась Лобачеву совершенно кромешной. Но вместе с тем темнота успокаивала. Она скрывала теплоход, прятала его от врага. Только искры, вылетавшие из трубы, заставляли беспокойно вздыхать измученных пассажиров.
Лобачев закрыл глаза, задремал. Снова взлетела радужная вода, и с громом взорвался подбитый нашей батареей немецкий бомбардировщик. Черный дым рассеялся за кормой. Где это было? Кажется, против Мисхора. Тотчас сотни чаек бросились на место взрыва — подбирать оглушенную рыбу.
Что-то начало тихонько позванивать. Очевидно, в салоне сталкивались в буфете стаканы. Потом звон затих, дверь каюты отворилась. Лобачев почувствовал странный и слабый запах.
Он открыл глаза. Молодая женщина стояла в дверях. Темный тяжелый бархат туго обтягивал ее юную грудь и падал к ногам свободными складками.
Лобачев взглянул на лицо женщины и узнал в нем ту неуловимую красоту, какая бывает только в снах и книгах, но почти никогда не встречается в жизни.
Лобачев сел на койке, — никого в дверях, конечно, не было. Но странный и нежный запах не исчез. Он даже усилился. Очевидно, проникал из соседней каюты.
Лобачев не спал почти до утра. За тонкой стенкой было тихо.
Один раз кто-то вздохнул, потом строгий женский голос спросил: «Мария, почему вы не спите?» Знакомый певучий голос ответил с необычным акцентом:
«О, не беспокойтесь, я усну».
Только к утру Лобачев уснул и проспал долго. Проснулся он поздно. Впервые после отъезда из Одессы он побрился, потом вышел на палубу.
Пароход выходил из Керченского пролива в Азовское море. На далекие пляжи набегала волна. Конвоир-миноносец отстал и дымил на Керченском рейде.
Азовское море встретило слабым ветром, запахом горелой травы.
Лобачев прошел на корму. Там спиной к нему стояла молодая женщина в накинутом на плечи пальто. Около нее — мальчик с линялым пионерским галстуком на шее. Он прижался щекой к руке женщины, лежавшей на планшире, и смотрел на пенистый след за кормой.
Лобачев смотрел на женщину. Он догадался, что это была, конечно, она — та, чей голос он слышал ночью. Женщина подняла руку, чтобы поправить волосы. Пальто соскользнуло у нее со спины и упало на палубу. Лобачев поднял пальто, подал его женщине. «О, благодарю вас», — сказала она и улыбнулась.
Лобачев поклонился. Женщина что-то сказала мальчику на незнакомом языке. Мальчик поспешно подвинулся, чтобы дать Лобачеву место у борта, и сказал тоже с акцентом: «Пожалуйста».
Лобачев облокотился рядом с женщиной на планшир. Он молчал. Тогда Мария Альварес обернулась к нему и спросила:
— Как назвать тот город, куда мы едем? Я все забываю.
— Мариуполь.
— Значит, это мой город, — улыбнулась женщина. — Город Марии. Да?
— А вас зовут Мария?
— Да. Мария Альварес, — женщина протянула Лобачеву руку. — Ведь можно и так познакомиться? Правда?
Лобачев назвал себя, пожал руку Марии, и у нее снова упало с плеч пальто. Она рассмеялась.
Днем Мария познакомила Лобачева с Серафимой Максимовной. Швейцер очень любил книги Лобачева, и Серафима Максимовна была рада этой встрече. Она поделилась с Лобачевым своей тревогой за Швейцера, застрявшего в Михайловском, рассказала, что она и Мария эвакуируются вместе с пионерским лагерем в город Сергиевск около Куйбышева.
От Серафимы Максимовны Лобачев узнал, что Мария Альварес поэтесса. Он удивился. В ней не было ничего, чем отличались знакомые ему поэтессы, ни любви к проникновенным и остроумным разговорам, ни надоедливой склонности читать вслух стихи.
Вечером солнце село в сизую мглу. Задул северный ветер. Серафима Максимовна позвала Лобачева к себе в каюту. Мария Альварес сидела в углу койки, подобрав ноги, закутав их пледом. Она посмотрела на Лобачева посветлевшими глазами, показала на койку рядом с собой. Ей нездоровилось.
А ветер задувал все сильней, начинал посвистывать в снастях. В каюте становилось холодно. Топали по палубе озябшие пассажиры.
Спускалась еще одна ночь, без огней, без света. Лобачев с особенной силой почувствовал бесприютность сотен людей, оторванных от родных очагов, потерявших все и получивших взамен только тоскливое чувство неизвестности. Ему было жаль всех — и детей, и простоволосых женщин, и стариков, и Марию Альварес, и даже себя.
Но вместе с тем, должно быть в силу своего романтического характера, Лобачев наблюдал происходящее как бы со стороны. Это смягчало боль и позволяло ему видеть в несчастьях, обрушившихся на страну, много величественного, трогательного и необыкновенного, чего не замечали другие. Необыкновенным было все это плавание, берега Крыма, курившиеся орудийным дымом, мужество тысяч людей. Необыкновенной была и эта встреча с Альварес.
Мария сидела молча, глядя на свои сцепленные пальцы, изредка взглядывала на Лобачева с рассеянной улыбкой. Серафима Максимовна ушла за термометром, — она была уверена, что у Марии жар.
Свинцовым блеском горела за иллюминатором старая звезда, мерцала над темным морем. Ее свет, не угасавший тысячи веков, был страшен. Может быть, к этой звезде еще наши дикие и невежественные предки взывали о милосердии, о спасении от великой беды.
Лобачев посмотрел в иллюминатор, поежился, — бесстрастная вечность стояла рядом. Он подумал, что там, вверху, в каких-нибудь сорока километрах над Землей, уже не слышно грохота сражений и криков. И вот в этом огромном мире осталась тесная каюта, погруженная в полутьму, хранящая слабое тепло человеческого дыхания, странный и нежный запах, бледные руки, поправляющие тяжелые волосы, опущенные глаза, простые слова «да», «нет», скрывающие тревогу и недоумение, а над каютой — черное небо в дыму войны. Дым этот ползет с запада, как грозовая туча, вспыхивает желтыми зарницами, громыхает шквальным огнем, канонадой.
«Никогда еще за время существования земли не было такого тяжелого бремени на душе человека. Бедные людские сердца! — думал Лобачев. — Они заслужили лучшую участь, чем та, что выпала им на долю. Почему же все это случилось? Почему?»
Каждый раз, когда Лобачев доходил до этого вопроса, холодный гнев подымался у него на душе. Он вскакивал, бегал по комнате из угла в угол и бормотал проклятья. Да, почему? Сначала для него все было ясно, — власть над огромными народами, над немцами, над итальянцами оказалась в руках отпетых подлецов, тупых, звероподобных бестий. Но почему же народы, имевшие столько таланта и силы, чтобы создавать могучие государства, свободную и разумную жизнь, — почти безропотно подставляли шею этим подлецам? Этого нельзя было понять. Лобачев мог только негодовать и морщиться от бешенства.