Страница 4 из 16
Не люди — эксперименты.
Плюнет с горя Гулявин и идет через мост к академии, где в ледяную черную невскую воду смотрят древние сфинксы истомой длинно-прорезанных глаз, навеки напоенных африканским томительным зноем.
Сядет на ступеньку. Под ногами мерно шуршит вода, и свивается в космы над рекою легкий туман.
Смотрит Гулявин, и вот уплывают в облака шпицы, дома, мосты, барки на реке, и нет уже города.
И не было его никогда.
Мгновенное безумье бредовой мечты бронзового строителя и волей бреда:
— на топях черных болот, на торфяной зыби, приюте болотных чертей, сами собой встали граниты, обрубились кубами, громоздясь в громады стройных домов по линиям ровных проспектов, по каналам, Мойкам, Фонтанном. Дворцы и казармы, казармы и дворцы. По ранжиру, под медный окрик сержанта Питера, в ряды, в шеренги, в роты, по кровавой дыбящей воле, построились, задышали желтым отравленным дымом, населились людскими прозрачными призраками, зажглись призраками несущих огней. По Неве, по каналам призраки мачт на призрачных шхунах, на призраках волн. И из-за зубчатых призрачных стен на город щерятся призраки пушек. И тень часового с тенью ружья на плече одиноко в ночи проходит по бастионам, и слышит Россия призрак команды: «Слу-уша-а-ай!» И в мрачных тенях мрачных дворцов меняются тени сказочных царей. Черная жизнь черных призраков. Насилие, кровь, удушье, шпицрутены, казни, ссылка, отрава… И призрачной белой ночью на Сенатскую площадь приходит курносый призрак, с пробитым виском и туго стянутой шарфом шеей, и, высунув синий язык, дразнит медный призрак Строителя, а вокруг ведут хоровод пять теней в александровских тесных мундирах, также высунув языки в смертной гримасе.
Нет Петербурга! Нет и не было!
Был бред, золотая мечта новорожденной империи о Европе, о двери, широко открытой в ослепительный мир, зовущий императорскими маршами и громом побед.
Но вокруг гранитной мечты, построенной в роты, вырастал понемногу грозной реальностью:
— из бетона, железа и стали, в душной копоти, в адских огнях, в металлическом громе и рокоте, строй кирпичных грохочущих зданий, где согнанные рабы молча ковали силу и мощь империи призраков. И в визге станков, свисте приводных ремней, лязге молотов, радуге молний бессемеровых груш, под гигантскими лапами кранов, в зареве, взмывавшем до звезд, рабы плавили в горнах металл и копили, шлаком в сердцах оседавшие, ненависть и гнев. И из города-призрака приходили в город реальности неизвестные люди с книжками и словами, полными отравы гнева. Тогда зажигались глаза у горнов мечтой и восторгом. А наутро на стенах и заборах, роковой чертой отделявших рабов от империи, белели листки со словами, пылавшими кровью. Взвывали гудки, и рабы, толпами в тысячи тысяч, шли к сердцу города-призрака; смертной вестью лился гул бунта, и струями свинца заливались толпы до нового бунта, пока ветром осенним, тугим и упругим октябрьским штормом, не был развеян призрачный мир удушья, и, впервые в истории, в одно слились оба города.
Нет Петербурга…
Есть город октябрьского ветра…
Долго сидит Гулявин, и в матросских упрямых глазах бегают желтые огоньки, и мысли буравит все то же:
«Землю всю перестроить надо. По-настоящему. По-правильному, чтоб навсегда без войн, без царей, без буржуев и чтоб каждому вольно дышалось. Только без драки не обойтись! Ленин башковит! Как это у него выходит? Ничего не потеряем, кроме цепей, а получим всю землю».
И от этой мысли захватывало дыханье.
Видел перед собою всю землю, большую круглую, плодоносную, залитую солнцем, мир бесконечный, богатый, широкий, и мир этот для него, Гулявина, и прочих Гулявиных; и, когда бросал взгляд на свои смоленые руки, казалось, что на них слабо звенят ослабевшие цепи.
Нажать разок — и лопнут, и нет их.
Вставал лениво и шел в совет на атласный диван.
По дороге окликали гулящие девки:
— Кавалер! Дай папироску!
— Матросик, пойдем со мной!
Но хмуро теперь смотрел на них Гулявин и матерно ругался в ответ. Не до баб было.
Глава четвертая
ТОРЦОВЫЙ ИЮЛЬ
Июль был душным, тяжелым и ветреным. Хлестало ветровыми плетьми по граниту, носило на мостовых едкую, горькую пыль, забивало глаза, стискивало горло.
Рождали ветры смятение и глухую бурлящую ярость. В последних числах июня в комитете сказали Василию, что приходит пора браться за оружие; и закипел он ненасытной тягой к бою.
Гарнизон Петербурга — солдаты, матросы, рабочие — почувствовал впервые свою силу перед лицом актеров, неврастеников и адвокатов.
Уже не программа требовала — бушевала блестками молний стихия, и в раскаленном воздухе дышали ветры и грозы.
Но перед самым третьим июля решил комитет отменить демонстрацию ввиду явных намерений пустить кровь демонстрантам.
Но свяжешь ли бурю листком резолюции? И с утра поползли по улицам, ощетинясь штыками, волоча тупорылые пулеметы, полки, отряды, толпы, шеренги.
Понеслись, рыча, по проспектам грузовики, а над грузовиками шуршащие страстью и местью шелка:
«ДОЛОЙ МИНИСТРОВ-КАПИТАЛИСТОВ!»
«ДА ЗДРАВСТВУЕТ НЕМЕДЛЕННЫЙ МИР!»
А по тротуарам толпилось разодетое море, и на лицах, сквозь зеленую бледность и злобу, ползали презрительные усмешки.
— Хамье на престол всходит!
— Взлупят!
— Давно не пороли! Спины зажили, вот и дурачатся!
— Дурачатся?
А если у Гулявина и тысяч Гулявиных не сердце — уголь жаркий в груди и жжет и палит гневом и вековою наросшею ненавистью?
Но в душном лете расплавился, рассосался призрак первого бунта.
И как хрупкий снег петербургской зимы впитал без остатка некогда безумную кровь декабристов и январскую рабочую кровь, так в июле мягкий асфальт и раскаленные торцы выпили большевистскую.
Среди дня, на Литейном, на Гороховой, зарокотала стрельба неизвестно откуда.
Пулеметы посыпали улицы свистящим свинцом, и на мостовой забились тела в предсмертных конвульсиях.
С панелей, по домам, в подворотни, теряя палки и шляпы, метнулось разодетое стадо с воплями, с воем, давя друг друга.
А на смену ему из-за всех углов юнкера, офицеры, ударники.
Эти твердо знали, что делать, и работали по плану, гладко.
На перекрестках задерживали автомобили и демонстрантов, отнимали знамена, винтовки и пулеметы, уводили в подворотни и тяжело били окованными концами прикладов.
И видел Василий, носясь на грузовике, что со всем гневом, со всей яростью ничего не сделать, потому что нет руководства, нет плана.
А какой же бой без командира, без штаба, когда никто не знает, что делать, куда идти?
Главное дело — организация.
Вспомнил, как Ленин во дворе говорил:
— Товарищи! Наша сила в организованности!
Где же организованность? Эх, проспали вожди и отдали дело в лапы буржуям. На мирный исход надеялись, на буржуйскую совесть. А какая ж у буржуя может быть совесть? А можно было сегодня большое дело сделать!
Чуть вынесся грузовик на Литейный — прямо напротив казаки конные цепью, винтовками щелкают.
— Стой… Стой, ироды!
Шофер прет напролом.
Треснули винтовки, свалился шофер, а грузовик с размаху в витрину булочной, разбрызгав стекла.
А с грузовика, обозлясь, матросы из наганов и браунингов по казакам и:
Но казаки уже рядом, и лезут в машину лошадиные пенные морды!
— Слазь… мать твою!
— Большевицкие морды!
— Шпиёны!
Окружили и тащат с грузовика за что ни попало. Изловчился Василий, прыгнул на тротуар и побежал, пригибаясь, к переулочку.
А сзади донская кобыла по торцам: цоп! цоп!
Оглянулся на бегу: скачет черный сухонький офицерик и шашку заносит.
На ходу поднял Василий наган и — трах!
Промазал… Над головой жарким дыханием метнулась злая кобылья морда. Свистнула шашка, в затылок резнула несносная острая боль, а торцы мостовой стали сразу огромными, близкими и с силой влипли в лицо.