Страница 61 из 65
Но я согласен жить только на свободной своей земле, свободным советским человеком. Я мог бы остаться, где меня ранило. Но я не хочу жить, потеряв свободу и честь моряка. Это хуже самой собачьей смерти. Никогда не простили бы мне друзья, не простила бы русская земля… и я сам не простил бы. Хорошо знать и чувствовать, что я и все товарищи, которые отдали свою жизнь за Севастополь, умираем не напрасно…»
Со следующей страницы четкость почерка исчезла. Он стал измененным, прерывистым. Видимо, Чернухин писал после значительного перерыва, рука его ослабела, и каждое слово стоило ему уже значительного напряжения.
«Знаю, что нам приходится трудно. Их много. Десятеро против одного. Зато мы и набьем их больше. Мы будем стоять до конца, и если они даже задавят нас, эти серые подлецы, которые хотят закоптить нашу чистую жизнь, все равно они ничего не добьются. Даже если мы оставим наш Севастополь, все-таки придет наш час, когда отольются им в сто раз наша кровь и наши матросские слезы. Больно было мне, товарищ капитан второго ранга, смотреть, как мордуют и рушат немцы наш боевой город. Больно и смотреть на море, в котором лежит наш дорогой корабль. Но я смотрю сквозь время и вижу и знаю, что никакая сила не сломит дела, которое начали товарищ Ленин и партия. Пали нас огнем, проклятый фашист, бей железом, надрывайся в злобе, — ничего не добьешься, жилу надорвешь! Встанем из подлого твоего огня сильнее, чем прежде! И Севастополь встанет еще грозней, чем был, и такой красивый, что глазам на него смотреть будет больно. А враг и совсем на него глянуть не сможет — ослепнет. К вам, товарищ капитан второго ранга, моя последняя просьба: как найдете меня, похороните тут же на горе, чтоб мог я смотреть на новый Севастополь, на всю нашу большую, непокоримую советскую землю и вместе со всеми на нее радовался бы. Прощайте, товарищ капитан второго ранга! Прощайте, все товарищи! Стыдиться мне не за что. Умираю перед всеми чистый.
В том подписываюсь, старшина первой статьи
Сергей Чернухин».
Самсонов едва разбирал последние строки. Почерк становился неразборчивым. Видимо, каждое слово уже стоило умирающему больших усилий, и между отдельными словами, казалось, были значительные временные промежутки, когда Чернухин отдыхал, собирая силы. Но, кроме того, перед глазами контр-адмирала стояла застилающая зрение пелена, через которую трудно было разбирать буквы.
Он закрыл книжку и сидел молча.
Перед ним вставала суровая картина одинокой, гордой смерти моряка, который не мог добраться к своим и предпочел смерть, чтобы не принять позора жизни от врага. Самсонов с острой отчетливостью видел, как в последний раз поднялась обессиленная рука старшины, положив под фуражку исписанную книжку, как склонилась к левому плечу и больше не поднялась голова.
Самсонов вспомнил, как час назад он смотрел из окна на Севастополь в дымке ослепительного рассеянного света, сквозь утренний туман. На Севастополь, покрытый ранами, но живой, встающий из гроба навстречу новой жизни, величию новой славы. Наверно, таким же видели его в последнее мгновение гаснущие золотые глаза Чернухина. И он должен видеть его таким.
Самсонов поднялся.
— Товарищ старший лейтенант! Плотники у вас есть?.. Так вот — пусть делают гроб. На славу! Понимаете?.. Материю для обивки вам доставят. Готовьте могилу. Настоящую! Прямо в камне и выбейте! Вот тут! — Контр-адмирал топнул в каменную почву площадки. — Хоронить завтра будем. Где у вас телефон?
Он пошел с офицером в фанерный домик конторы строительства и вызвал начальника штаба.
— Это я, Василий Андреевич, с батареи. Дайте сейчас же телефонограмму за моей подписью всем кораблям и частям гарнизона — выслать завтра к одиннадцати ноль-ноль по одному взводу в боевом снаряжении о патронами, взводу артиллерии с холостыми зарядами на площадку батареи помер семнадцать для отдания погребальных почестей… Да! Я вам расскажу сам. Зайдите ко мне, вместе напишем приказ по соединению и гарнизону… О чем приказ?
Самсонов подумал мгновение и сказал:
— О мужестве… О вере и жизни… Я объясню лично…
Он простился со старшим лейтенантом. Машина мягко покатилась по склону, прошла петлистой дорогой, миновала руины вокзала и, взойдя на подъем, ворвалась в раскаленную полуденным жаром каменную щель улицы. На левой стороне ее Самсонов увидел восстанавливаемый большой жилой дом, построенный перед войной. Фасад его светился свежей кремовой окраской. В окнах третьего этажа девушки с закатанными рукавами, перебрасываясь шуточками, протирали начисто вымытые, только что вставленные стекла.
Под прямыми лучами солнца они сверкали таким ясным, золотым блеском, что на них было больно смотреть.
И контр-адмиралу показалось, что вся сила жизни, ушедшей из золотых глаз Чернухина, вновь засияла с неудержимой силой в золотом блеске этих окон, в улыбке девушек, в свежести краски.
1945 г.
Возвращение Одиссея
Когда окутанная облаком белесой жаркой пыли, накаленная солнцем машина взлетела на последний крутой подъем шоссе и за поворотом показались рассыпанные в зелени, как куски сахара, здания «Нового света», Белявский почувствовал, что его сердце забилось с быстротой автомобильного мотора. Он даже растерянно прижал руку к груди, словно хотел стиснуть упругий комок мускулов, бешено затрепетавший у него в груди, и замедлить его биение. Сидевший за баранкой старшина покосился на капитан-лейтенанта и тревожно спросил:
— Вам нехорошо, товарищ капитан-лейтенант? Может, остановиться — передохнете. А то от этих петель на шоссе многих укачивает.
Но Белявский ничего не ответил и только сделал нетерпеливый жест. Старшина понял его, как приказание увеличить скорость, и машина с ревом понеслась вниз, разбрасывая из-под покрышек мелкий щебень, застучавший по корпусу машины, как град по крыше.
Белявский подался вперед и, почти упираясь лбом в смотровое стекло, не сводил глаз с приближающихся зданий.
За густой зеленой стеной кипарисов, внизу у самого берега, мелькнула розово горящая под солнцем черепичная крыша. Белявский глубоко и радостно вздохнул и откинулся на спинку сиденья, закрыв глаза.
Бомба разорвалась в воде метрах в пятнадцати от катера.
Освещенный полной луной, пикирующий на катер самолет сверкнул серебряно-голубыми крыльями, выходя из пике. Вслед за резким воем бомбы — почти рядом с катером из темной воды взвился высокий столб, вверху зеленовато-белый, снизу освещенный темно-розовым огнем. Мгновение спустя катер поднялся на дыбы, как остановленная на всем скаку лошадь. Завыли осколки, что-то затрещало. Сверху обрушилась стремительная, упругая, непреодолимая масса воды, оторвав руки Белявского от поручней мостика. Ее напор смял и скрутил тело лейтенанта и швырнул в море. Сверху, снизу, с боков — всюду была вода. Она давила и кружила, она втискивалась в уши, в ноздри, в рот. Грудь заныла от нестерпимой боли. Тело требовало воздуха, по воздуха не было. Наплывало удушье и с ним чувство полного безразличия к тому, что будет дальше. Но это длилось только мгновение. Неутомимая жажда жизни, инстинкт молодого, здорового тела властно приказал бороться. Почти задыхаясь, Белявский, собрав последние силы, сделал рывок, вылетел на поверхность воды и с хрипом втянул в легкие ночную свежесть.
Вокруг была голубая лунная пустыня. С ровным гулом катилась, сверкая фосфорными зелеными искрами, некрупная зыбь. Едва слышно рокотал в вышине уходящий самолет. Через секунду его рокот умолк.
Белявский огляделся. Катера на поверхности не оказалось. На мерцающей воде не было ни одной точки, за которую мог бы зацепиться глаз. Лейтенант сильно заработал ногами, пытаясь повыше приподнять голову над водой. Может быть, между невысокими гребнями волн мелькнет чья-нибудь голова? Нет! Пусто! Никого не видно в ночном море.