Страница 41 из 65
— Хватил!.. — насмешливо проворчал Маглидзе — бредишь, наверное, от ран, капитан-лейтенант… Езжай, выспись… Время позднее!
Октябрь — декабрь 1941 г.
Трубка
Я помню свою трубку с такой жестокой ясностью, словно она и сейчас лежит передо мной на столе.
Это был первоклассный «Брюйер», обкуренный, с изглоданным зубами мундштуком. Тонкий золотой ободок сжимал деревянный конец черенка. Пузатая чашечка трубки напоминала цветом орех донского каштана, хорошо протертый масляной тряпочкой. Это не был дешевый и вульгарный блеск лака, но теплое матовое сияние дерева, под которым просвечивали капризные завитки структуры орехового наплыва.
Самый скверный табак приобретал в ней вкус и аромат. И густо-голубой дым не подымался из нее кверху прямым столбом, как в плохих трубках.
Нет, он медленно извивался зыбкими скрученными стеблями призрачного голубого растения, разрастался вширь, плел двойные и тройные кольца.
Словом, трубка была предметом общей зависти и вожделения. И особенно томился по ней Алеша Лебедев. Он приходил ко мне каждую неделю в отпускной день, к вечеру, когда на смутную ширь замерзшей Невы сплывали пепельные тени и тонкий петропавловский шпиль едва угадывался в зимней мгле.
Особым, только ему присущим движением плеч, легким и быстрым, он освобождался от своей курсантской шинели-однорядки. Приглаживал перед зеркалом дымные вихры, которые сам называл волосами «ослиного характера». Точно и щегольски заправленная фланелевая рубаха, с четырьмя узенькими золотыми полосками на рукаве, обтягивала его крепкие плечи. От маленького роста Алеши плечи казались непомерно широкими. И забавной, увалистой походкой — он сам придумал себе эту раскачку — Алеша шел за мной в кабинет, похожий на детского плюшевого медвежонка с хитрыми пуговками глаз.
Мы не зажигали огня. Мы сумерничали. Единственным источником света был слабый оранжевый отблеск табака, тлеющего в трубке под корочкой пепла. Он мерцал, то затухая, то вспыхивая, как звезда, ныряющая в высоте среди прозрачных облаков над мерно гудящей пустыней океана. И нам обоим казалось, что мы не в комнате над Невой, а на мостике корабля, тихо раскачиваемого плавной пассатной зыбью, где-нибудь на пути от острова Вознесения к Кейптауну.
И тогда мы начинали игру. Непонятную и смешную для тех, кто никогда не склонялся в корабельной рубке над картой, но обаятельную для нас.
Из теплой тьмы комнаты мы вырывались в необъятные водные просторы. И плавали в туманах, рифах и льдах, решая сложные штурманские задачи. Мы проходили в зимнее время Магеллановым проливом, пробирались в хаосе коралловых рифов у берегов Новой Гвинеи, тщательно вычисляя сизигии приливов и отливов для дня и часа нашего плаванья. Мы пробивали непроницаемые туманы Курильских островов и входили на владивостокский, рейд в февральскую ночь, когда обледенелые штаги по-волчьи взвывали от напора пурги.
Для меня от этой игры возникали воспоминания, наполненные запахами дальних странствий и молодости. Для Алеши она была накоплением знаний и опыта. После долгого кругосветного плаванья, полного опасностей, мы отдыхали.
Выкурив свою простенькую трубку, Алеша читал написанные в эту неделю стихи. У него был глуховатый голос, и букву «р» он выговаривал с мягким рокотом, отчего еще больше становился похожим на урчащего медвежонка. Он волновался, потому что знал, какая награда ждет его, если стихи мне поправятся. Он читал балладу о командире миноносца, ведущем свой корабль в торпедную атаку. В течении стиха шипела и плескалась вспарываемая форштевнем прозрачная волна, выли форсунки, дрожала от напряжения тонкая сталь палубы, и на стремительном развороте с шумным вздохом пороха вылетали из аппаратов торпеды, буравя под волной смертельную дорожку. Миноносец убегал в плотную черноту морской ночи…
Алеша неотрывно следил за моим лицом. Он мрачнел, если я сидел неподвижно, не улыбаясь и не отстукивая пальцем ритма стиха по ручке кресла. Но я уже зажигал свет. Из заветного ящика бюро появлялся палисандровый ларчик цейлонской работы. В нем, оберегаемый тремя слоями свинцовой бумаги, хранил свой медовый запах темно-золотой «кэпстен». Я набивал свою трубку и давал ее Алеше. У него дрожали руки, когда он принимал награду. Oil тянул дым, щурясь, раздувая ноздри. Радость наполняла его мальчишески упругие щеки жаром взволнованной крови.
В мае он пришел ко мне уже не в курсантской фланельке, а в новом синем кителе с лейтенантскими галунами. Пришел прямо с выпускного парада, проникнутый бодрящим ритмом марша, свежий, молодой, чистый, как утренняя волна на песчаном взморье.
Он весь сиял. Он вышел, как и мечтал, на подводные лодки. Он хотел этого издавна. Он проглотил все книги о подводном плаванье. Он любил подводные лодки, как сирота любит созданный в воображении отчий дом. И, едва успев бросить на подзеркальник впервые надетую командирскую фуражку, он начал читать мне написанные накануне стихи о подводной лодке.
Он побыл у меня недолго. Он торопился к девушке, которую любил. Он хотел поделиться с ней своей молодостью и радостью. В прихожей, когда он стоял уже в фуражке, я вложил в его протянутую для пожатия руку красный сафьяновый футляр. Его лицо приняло оттенок этого сафьяна.
— Зачем?.. Зачем вы тратитесь на подарки? Мне не нужно. Вы знаете, как мне дорого ваше внимание.
— Взгляни! Если тебе не поправится, можешь не брать, — улыбнулся я.
Он поднял крышку футляра. На поблекшем голубом бархате лежал мой «Брюйер», который четыре года манил его мечты. Он растерялся. Он даже побледнел от неожиданности.
Стремительным рывком он схватил мою руку и смял ее, посмотрел мне в глаза взглядом, который я не умею назвать. Такого преданного и свирепого рукопожатия я не испытывал за всю жизнь. Когда я расправил скомканные, посинелые пальцы, Алеши уже не было. Он выскочил за дверь. Мне показалось, что, ломая в порыве мою ладонь, он с трудом удержал слезы. Вероятно, стыдясь этой слабости, он поспешил убежать.
Спустя несколько дней от него пришло письмо из Кронштадта. В нем были новые стихи о трубке.
Стихи были перегружены беспредметной романтикой. Тронули меня не они, а порывисто-искренняя приписка в одну строку «Спасибо на всю жизнь. А. Лебедев».