Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 96

Слово о солдате (сборник)

Твардовский Александр Трифонович, Шолохов Михаил Александрович, Ардаматский Василий Иванович, Паустовский Константин Георгиевич, Фадеев Александр Александрович, Федин Константин Александрович, Иванов Всеволод Вячеславович, Кассиль Лев Абрамович, Катаев Валентин Петрович, Каверин Вениамин Александрович, Кожевников Вадим Михайлович, Леонов Леонид Максимович, Новиков-Прибой Алексей Силыч, Платонов Андрей Платонович, Пришвин Михаил Михайлович, Шишков Вячеслав Яковлевич, Толстой Алексей Николаевич, Лавренев Борис Андреевич, Серафимович Александр Серафимович, Соболев Леонид Сергеевич, Сурков Алексей Александрович, Тихонов Николай Семенович, Горбатов Борис Леонтьевич, Гладков Федор Васильевич, Первенцев Аркадий Алексеевич, Шагинян Мариэтта Сергеевна, Инбер Вера Михайловна, Бабаевский Семен Петрович, Либединский Юрий Николаевич, Габрилович Евгений Иосифович


— Будешь, Бережков, у нас командиром.

Бережков вдруг улыбнулся:

— А вы согласны, чтоб я был?

— Ну что же, — сказали красноармейцы. — Человек ты смелый, огневой.

Приходили из соседнего взвода и даже из третьей роты приходили спрашивать, что за парень такой отчаянный у них во втором взводе. Последним в тот вечер пришел сержант-сибиряк Афанасий Балахонов. Он сказал, что сибиряки тоже удивились. Ну, один пулемет заглушить — это понятно. Но чтобы два станковых зараз один человек заглушил… И главное — быстро, вот что любо-дорого. Можно считать — это просто геройство. Привет такому товарищу.

Бережков, стесняясь, опускал глаза. Похвала сибиряков, видимо, тронула его. Ведь теперь все знают, что за парни — сибиряки… Похвала сибиряков стоит многого.

Но, похвалив, Балахонов не уходил. Он присел рядом с героем и, приглядываясь к нему, стал расспрашивать обо всем. Потом сказал:

— Я тебя, парень, где-то, однако, видел.

— Не знаю, где, — сказал Бережков.

— И голос мне твой знакомый, — задумчиво произнес сержант.

И вдруг в памяти двух людей, может быть, одновременно, возникло Минское шоссе в октябре. Дождь и снег и снова дождь. И туман, ползущий из леса. А где-то вдалеке бухают пушки.

По шоссе увозили раненых. А навстречу им двигалась колонна грузовиков, в которых ехали на фронт сибиряки.

На короткой остановке идущие в бой расспрашивали вышедших из боя о немце. Враг остервенело рвался к Москве. Он, говорили, уже прорвал передний край нашей обороны. Бойцы закуривали и ждали встречи с ним. Непонятно еще было, где и когда эта встреча произойдет.

И вот из тумана вышел небольшого роста человек в военной шапке и в шинели, но подпоясанный не ремнем, а обрывком провода.

— Разрешите, товарищи, и мне закурить, — сказал он, — как пострадавшему бойцу.

Видно было, что он не ранен, но винтовки у него не было.

— Винтовка-то у тебя где? — спросили его.

— Винтовка, — повторил этот странный человек. И вдруг озлился: — Вы, наверно, еще там не бывали. Вот как побываете… — крикнул он, точно рыба на берегу, открывая рот, заросший давно небритой рыжей щетиной.

— Дурак, — сказал ему раненый. — Это ж сибиряки. Чего ты их пугаешь.

А один сибиряк брезгливо взял человека за шиворот и спихнул с обочины.

— Что ж вы на русского, как на немца, бросаетесь? — закричал странный человек, снова выползая на шоссе.

— Какой ты русский, — сдерживая ярость, сказал ему сибиряк. — Ты чурка с глазами. Я таких из глины могу делать. По три копейки за штуку. Руки только марать не хочу, а пулю жалко…

И странный человек ушел в туман.

Бережков не стал финтить. Неожиданно прослезившись сейчас, он признался, что все так в точности и было тогда в октябре. Он был напуган, отстал от своей части, которая шла на пополнение к Москве или за Москву.

Документы у него были в общем правильные. Видно было, что он отстал от части. И патрули указывали ему, куда обратиться, чтобы вернуться к своим. А встречным людям он говорил: вышел, мол, из окружения. Народ жалел его. Угощали, потчевали чем придется. Одна баба пяток яиц ему дала. Дома, может, у нее дети, а она ему — пяток яиц даром.

— На, пожалуйста, дорогой товарищ, ежели ты наш защитник, красный армеец.



Народ повсеместно приветствовал его, как бойца. И было стыдно ему. Ну с какими глазами он после войны поехал бы к детям, к жене домой, в совхоз на Волгу? Дети его учатся, растут, все понимают. Неужели он и детям своим будет врать?

В Москве в это время даже бабы окопы рыли и кровь свою сдавали в госпиталя. Побродил Бережков по Москве этак дня полтора, поглядел на все и постигла его такая смертная тоска, какой, наверно, не испытать больше во всю жизнь.

— Чурка с глазами, сказал ты про меня тогда, — напомнил Бережков сержанту Балахонову. — Может, я действительно как чурка тогда был. Все русские, как русские, а я — как чурка. Подумал я, подумал и пошел обратно на фронт.

Вот тут Бережков и принял, как говорят старухи, всю казнь господнюю. Шел он на фронт, а его не пускали. Говорил он в сердцах часовому на шоссе:

— Ведь я не на свадьбу иду, на войну. Чего же ты меня задерживаешь?

А часовой говорил:

— Мы на войну тоже не всех пускаем. Проверять тебя надо.

Приблудился все-таки Бережков к одной части. Показал документы. Время было горячее, приняли его. Проявил он себя. Да так и остался тут.

— А все-таки до сей поры сердце жжет мне пятно, которое положил я на себя в октябре. Не напугает меня теперь немец во веки веков. Нам политрук объяснял, будто немец сейчас грозится весной. Пусть. Хоть весной, хоть летом. Нечему ему нас пугать. А за испуг мой тогдашний буду я теперь ему мстить до окончания жизни моей, пока не сниму с себя пятно окончательно.

Балахонов слушал его. Потом признался:

— А я, знаешь, тоже тогда затосковал. Почему, думал, я на него пулю пожалел. Казнить надо таких людей, которые с испуга могут Советскую Родину продать. А ты, однако, вон, гляди какой. Действуешь. Сердце просто радуется глядеть на тебя. Ведь ты кровью своей, как я понимаю, смываешь с себя пятно. Звать-то тебя как?

— Антон Иваныч.

— Ну, действуй, Антон Иваныч, на счастье, — сказал, протянув ему руку, сержант-сибиряк Афанасий Балахонов. — Желаю быть с тобой знакомым…

И Бережков заметно повеселел от этих слов. Он, оказывается, не от природы угрюмый и тихий. Он от смертной тоски своей, от пятна на совести стал угрюмым. А на самом деле он веселый, Антон Бережков.

Александр Трифонович Твардовский

На переднем крае

Люди только что пришли сюда по ходам сообщения, тропинкам, вдоль редких придорожных кустиков, по окольным овражкам с передовых постов боевого охранения.

Они по-свойски размещались в хате — кто на низеньких крестьянских нарах, занимавших треть помещения, кто на лавках вдоль стен, а кто на полу у ног товарищей. Старуха-хозяйка оставляла за собой только почку. В иное время она, может быть, и поворчала бы по поводу махорочного дыма, но теперь только изредка отмахивалась от него, хмурясь смешливо и добродушно. Совсем недавно в этой деревушке и в этой хате были немцы. И сейчас они еще не так далеко…

Потемневшие от морозов лица людей, проведших зиму в боях, были такими, какими, казалось, они только и могут быть. Привычная напряженность, серьезность и тень усталости старили их. Но стоило ребятам рассесться в теплой хате, закурить компанией, стоило крепышу-пулеметчику Орехову поставить баян себе на колени и чуть тронуть его, как все обернулось иначе.

Глаза у всех оживились, и сразу стало видно, что это такие ребята, молодые, хорошие ребята, которые от души рады этой минуте отдыха.

Сперва с песней не ладилось. Вышел один, и, дирижируя рукой, затянул что-то мало знакомое, затянул и скривил, повел не туда. И до того получилось неловко и жалостно, и такой дружный породило смех, что можно было подумать — нарочно парень разыграл этот номер. Но мало-помалу баянист навел на тон и дело пошло. Пелись больше всего простые, душевные песни — русские, украинские. Политрук Ошеров сидел в центре хора и с превеликим усердием размахивал руками, сводя голоса всех в одно целое и в то же время стараясь подтянуть, подхватить, выручить на самых трудных переходах…

И простой, милый мотив этой старинной песни уже заметно брал власть над самими поющими. Что-то щемящее, далекое и близкое вместе, живое и неумирающее, свое родное было в нем, то, что одинаково дорого и дома, и на войне, и на суше, и на море.

И когда один голос, вырываясь вперед, но попадая в лад, уже как будто не пропел, а сказал:

— Но не вышла та-а девчонка… — у всех заблестели глаза от хорошего волнения.