Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 23



Были и детективы «шпионские». Так, в повести А. Полещук «Эффект бешеного солнца», прибегая к гумилевскому тексту, разоблачает себя в припадке откровенности бывший белогвардеец-контрразведчик, а потом — террорист-вредитель и агент всех разведок: «Я — один. А где все те, кто в трудную минуту спасал свои сундуки, кто пьянствовал без просыпу, кто рылся в барахле расстрелянных, кто поменял первородство и честь спасителя отечества на чечевичную похлебку из большевицкого котла. (Здесь, кстати, чувство стилистической меры изменило автору, явно не желающему впасть вслед за своим героем в антисоветизм, но невольно провоцирующему читателя на "крамольное" размышление: хорошенькие же люди собрались "у большевицкого котла", но это так, к слову. — Ю. 3.) Я был всегда другим. Да, был другим. Меня поразили когда-то слова: "Я злюсь, как идол металлический среди фарфоровых игрушек". Это было верно, это была истина, истина моя и горстки таких, как я. Ваши друзья расстреляли автора этих строк, но, вспоминая те кисельные души, из-за которых все погибло, я и сегодня тот самый металлический идол, идол кованный, идол мятый, битый, катанный, но живой и с живой надеждой» (Альманах научной фантастики. Вып. 8. М., 1970. С. 81).

Читали Гумилева террористы-антисоветчики. Читали в более поздние времена стиляги длинноволосые, те, которые — «папина "Победа"», брюки-дудочка и в Десерт-Холле сидят. А еще — автозапчасти воруют. И вот — финал: «А что потом? Может быть скомандуют: "Руки на голову!" и начнут обыскивать? И это после разговоров о Гумилеве и Ремарке? Мама моя родная!» (Лавров А., Лаврова О. Отдельное требование. Рассказы о следователе Стрепетове и его товарищах. М., 1971. С. 66.)

И, действительно, мама моя родная! Бандиты, блудные девки, наводчики, шпионы, стиляги… Дорогой потенциальный читатель Гумилева! Не хочешь ли присоединиться к компании?

Но была и оборотная сторона медали.

То же советское литературоведение — иногда те же самые авторы, что всеми мыслимыми приемами старались скомпрометировать Гумилева в глазах читателей, — вело яростный бой за своего Гумилева, точнее, за право назвать что-нибудь в Гумилеве — своим.



Особо выделяются здесь блестящие работы так называемых вульгарных социологистов («напостовцев») — В. В. Ермилова, А. П. Селивановского, В. М. Саянова и др. Так, В. В. Ермилов начинает свои рассуждения о Гумилеве с того, что из изучения гумилевского творчества могут сделать «поучительнейшие выводы» «социолог, публицист, любой вдумчивый читатель, интересующийся процессом роста и консолидации идеологии фашизма (курсив В. Е. — Ю. 3.)». Фашизм Гумилева Ермилова, впрочем, не смущает, ибо, несмотря ни на что, Гумилев, по мнению критика, «один из тех поэтов, которые чувствуют свою эпоху», а «это чувство эпохи дано не каждому художнику». «Чувство эпохи у Гумилева иное [чем у Блока]: оно тверже, яснее, но и уже. Два слагаемых образуют в сумме своей содержание нашей эпохи. Это — эпоха войн и революций. Второго слагаемого не видел, не чувствовал Гумилев. Он понял нашу эпоху как эпоху войн. Какие это войны, во имя кого и кем они ведутся — ему было непонятно». Гумилевское невежество в этом вопросе, впрочем, не столь страшно — коммунисты и без Гумилева прекрасно понимают, кем и во имя чего ведутся современные войны. А вот то, что Гумилеву удалось воспеть пафос боя, пробудить в читателе волю к борьбе, весьма ценно: «Не мир, но меч! и, в частности, у художников империалистической буржуазии должны заимствовать художники советской страны их настоящую готовность к войне, их умение находить горячие и пламенные слова для идущих в бой бойцов» (Ермилов В. В. О поэзии войны // На литературном посту. 1927. № 10; цит. по: Николай Гумилев: Pro et contra. СПб., 1995. C. 550–553, курсив везде авторский). Вывод, как мы видим, прост и ясен: если все «слова» и «шестые чувства» — буржуазный идеалистический бред, не нужный советскому читателю, то уж военная лирика Гумилева явно пойдет этому читателю на пользу. Вот здесь Гумилев наш, похож на нас — такой же жесткий, кровавый, весело-агрессивный… агитационный: эй, вступайте в армию! Неважно, в какую, можно и в Красную, но — чтобы повоевать, чтобы — мировой поход, с кавалерией, с залитыми кровью неделями, ослепительными и легкими… Ну а о том, чтобы поход был туда, куда надо, и против кого надо, — позаботятся и без Гумилева. Опубликовать его «военную поэзию»! (Это время тогда такое было — канун мировой революции.)

А вот другая версия интерпретации гумилевского наследия для советской аудитории: В. М. Саянов, статья «К вопросу о судьбах акмеизма» (На литературном посту. 1927. № 17–18. С. 7–19). Военная лирика Гумилева там не приветствуется, как все-таки безнадежно-шовинистическая. Зато приветствуется, оптимизм мировосприятия. Весь пафос громадной, в два столбца, с подразделами-главами статьи — вот на чем зиждется. Была русская лирическая поэзия сугубо пессимистична, создавали ее интеллигенты-комплексотики, которые помимо своих четырех стен да застарелых болезней ничего и не видели. У символистов эта тенденция дошла до предела, до маразма, до жизнеотрицания. Ан тут и пришел Гумилев — на волне буржуазно-империалистического подъема, — простой, энергичный и радостный. Не комплексовал. И почти что не думал вообще (почему и погорел). А зато — пел, что видел, наслаждаясь чувственно-пластическим миром, его красками и мощью, здоровьем своим наслаждаясь, силой мускулов да крепостью членов. И это — хорошо. Ибо мы тоже оптимисты, и тело и душа у нас молоды, и энергии — хоть отбавляй. Потому для поддержания здорового духа советского читателя очень желательно опубликовать экзотические стихотворения Гумилева, да покрасочней. А все остальное — и публиковать не нужно, одной экзотики хватит с лихвою.

Совершенно противоположный алгоритм адаптации гумилевского наследия к советским нуждам предлагал А. П. Селивановский. У него Гумилев — полностью опустошенный, побежденный и раздавленный революцией враг, воспевший перед смертью свою собственную, вражескую гибель. «Гумилев, — пишет А. П. Селивановский, — учил свое социальное поколение не только жить и властвовать, но и умирать, не бояться смерти, как “старый конквистадор”… И немудрено, что Октябрьскую революцию Гумилев встретил без колебаний — в том смысле, что он был заранее подготовлен к контрреволюционной позиции. Из послереволюционных его стихотворений нужно выделить стихотворение “Заблудившийся трамвай”, особо интересное потому, что оно вскрывает ощущения русского фашиста, предчувствующего свою близкую гибель. […] “Трудно дышать и больно жить”, “навеки сердце угрюмо”, — таковы предсмертные самоэпитафические признания Гумилева. Вождь акмеизма, враг пролетарской революции с начала и до конца, Гумилев закончил свою жизнь в 1921 году как участник белогвардейского заговора, и к этому времени его поэзия "цветущей поры" дала глубокую трещину. Он был побежден — в этом смысл такого психологического документа, как «Заблудившийся трамвай"» (Селивановский А. П. Октябрь и дореволюционные поэтические школы // Селивановский А. П. В литературных боях. М., 1959. С. 274–276). Так вот и нужно опубликовать "Заблудившийся трамвай» (и все подобное) — в назидание подрастающим поколениям. Пусть видят, как корчится русская фашистская гадина под железной пятой раздавившего ее Интернационала!

Качественно иную позицию по отношению к Гумилеву занимали ленинградские критики, прежде всего И. А. Оксенов (Советская поэзия и наследие акмеизма // Литературный Ленинград. 1934. № 48) — не идеологическую, а — стилистическую. Основная идея — он реалист, и мы реалисты. Правда, мы — социалистические, а он — не социалистический, но это не столь важно. А важно то, что Гумилев, чуть ли не единственный, после Некрасова, дал в XX веке образцы подлинно реалистического стихотворчества. С изобилием конкретных описательных деталей. Мораль: опубликовать и ввести в оборот все описательное, по возможности — содержательно-нейтральное. Пейзажи. Интерьеры. Портреты. С деталями. И тем деталям — учиться, учиться и учиться, ибо, что и говорить, — мастер. Мэтр. Против этого не попрешь. А что кроме, то от лукавого.