Страница 5 из 12
Из какой тьмы? Надо вспомнить.Вспоминаю. Понимаю. Закрываю глаза, чтобы умереть. Но умереть мне не дадут.
Я пришла сюда сама. Своими ногами. Направление держала в руке. Смяла его от волнения, скомкала. Потом расправляла, чуть не плакала: вдруг не возьмут, обидятся. В очереди на лестнице долго стояла. Такая страшная, большая очередь. Передо мной стояли женщины, и за мной стояли женщины. Много женщин. Они стояли и держали в руках сумки и узелки. Все они молчали. Только у меня одной никакого узелка и сумки в руках не было. Бумажка от врача, и все. Темная лестница, обитая черной кожей дверь наверху. Дверь время от времени открывалась и впускала женщин. Глотала их, и они исчезали. И опять молчание. Очередь двигалась. Поднималась все вверх и вверх по лестнице. А мне казалось: мы опускаемся все вниз и вниз.
Настала моя пора войти в дверь. Я толкнула ее, как толкают тяжелые ворота. Какая тугая пружина. Вошла. Неприветливые лица увидела над собой, в вышине, будто бы я стала опять маленькая, как в детстве, а эти тетки – большие, крупные, страшные. Живые копны. «Что же сменное белье с собой не взяла, дура?! Халатик хоть какой?!» Я опустила голову. Вот я уже и дура. Как здесь грубо разговаривают. Где я? В больнице? Но разве это больница?Слышала голоса надо мной, будто издалека. «Иди в палату! Не сюда! Направо! Раздевайся! Диля, кинь ей халат! Вон, возьми! Ее – последнюю! Она заплатила? Да, заплатила! Квитанция вот! Что ей делаем? Какой наркоз? Диля, инструменты кипяченые мне! Быстро!» Я не понимала ни слова. Дрожала, зверек. Ватные ноги сами внесли меня в палату. Слепые глаза видели на койках бледные, плоские лица молчащих женщин. Молодые, постарше, старые. Всякие. Женщины лежали на койках смирно. «Как в военном лазарете», – подумала я, хоть в жизни не видала военного лазарета. Женщины не говорили ни слова. Молчали, как в могиле. И только голоса извне, из коридора, доносились. «Перова! Давай! Дементьева! Быстро! Татищева! В операционную! Да не босиком, а в тапочках, тапочки надень!» Здесь всех называют на «ты», как в школе, как в тюрьме.
Здесь все мы не женщины. Здесь мы все – скоты.
Скотина. Как коров, считают по головам. По кличке – выкликают. И врач, мясник, стоит с ножами в руках и режет, режет. Режет наши потроха.
Замутило. Донесся басовитый крик: «Лесина! В операционную!»
Басит, как мужик, а ведь баба. Я подняла глаза, посмотрела в толстое усатое женское лицо. В воткнутых в толстую белую булку черных изюминах читалась ненависть к нам, брюхатым бабам. К скотине, что все идет и идет, а уже надоела, каждый день течет рекой, втекает в палату, и нет конца черной реке. Надо скотину потрошить. Чистка оплачена. Жизнь и смерть всегда стоят денег.
Я отвернула лицо от усатой медсестры.
Прошла по коридору, как по льду реку перешла.
Ступила в полынью светлой, сверкающей белым льдом операционной.
Влезла в высокое страшное кресло. Распялила, цыпленок табака, ноги.
Дрожала все сильнее, все невыносимей.
Ко мне стали прикасаться холодным железом.
Чужие грубые голоса висели надо мной, как серые петли. Быстро, грубо, отрезали слова от слов, как ножом хвост рыбы от туловища.А дальше не помню. Дальше, наверное, я умерла.
Оживили, мастера оживлять. Зачем? Для жизни? Для какой?
– Я не хочу… Я не хотела… А-а-а-а!
Холодный, надменный голос инеем стынет, цедит холодные слова надо мной, в вышине:– Проснулась, все в порядке. Здоровая молодая телка. Еще сто телят нарожает. Вкатите ей димедрол. Перестанет орать, уснет. В палате, кроме тебя, еще одиннадцать баб, дура голосистая!
А теперь я шепчу себе только одно: убила. Убила.
Я убила своего ребенка.
Лежу и плачу, и руки мои вцепляются в голую стену, в старый ковер на стене, когтят ковер, зверьи лапы. Хочу прогрызть ногтями стену. Кладка тяжела, и стена высока. Никогда не пробить ее – ни телом, ни сердцем. Что такое сердце? Теперь я это знаю. Жалкий красный комочек мяса, бьющийся бешено и быстро. Однажды биение остановится. И остановишься ты. Остановится мир вокруг тебя. Кружение прекратится. Надоедливый бешеный стук тоже.
Мать подходила ко мне, гладила меня по плечу. Отец запил горькую. Водка – такой дешевый наркотик, купил, выпил и забылся. Отец сидел на кухне, курил, ссыпал пепел прямо в тарелку, где лежала жареная куриная нога, наливал себе водки в кружку, как воды, и пил из кружки – залпом, обреченно. Я сидела вместе с ним на кухонном табурете, тоже наливала водки – в чайную чашку, стукала чашкой о кружку. «Не пей, дура, – устало говорил отец. – Козленочком станешь». Я неумело пила. Первая водка в жизни. Сначала противно, потом весело. Сперва водку выпью, потом холодным чаем запью. Лысая голова отца медно сверкала, будто начищенный медный котел.
Я пила водку с отцом на кухне, допилась до того, что ударила кулаком по столу и заорала пьяную песню. Это я-то, тихоня, мышка! Отец вырвал у меня из рук бутылку, кинул в угол. Мне показалось – это он мою голову оторвал и в угол бросил, и она упала со стуком и раскололась, спелое яблоко. «Не пей никогда больше. Это не для тебя. Это для больших взрослых дядек. Ты не отчаивайся. Не реви. Еще встретишь мужика хорошего. Еще родишь. Роди мне внука, доченька! Роди!»Плакал, утыкая лицо в руку, лежащую волосатым бревном на кухонном столе.
Обе бабушки, Наталья и Апа, молились за мое здоровье. Одна ходила в Высоковскую церковь. Другая – в мечеть в Печерской слободе.
Я не понимала, как это – молиться разным богам. Разные церкви строить. Одному богу – и другому богу. А разве их может быть два? А кто такой бог?Я воображала его суровым грозным дядькой с белой бородой, с огромными жесткими кулаками. Воздевает руки из-за облаков, грозит бедным людишкам. Если таким кулаком ударит – не встанешь.
Однажды ночка у меня была. Всем ночкам ночка. Я наплакалась, как обычно, наревелась всласть, потом стала себя ругать: ну, дура, хватит хныкать, закрывай глазенки и спать.
Еще некрепко спала, дремала, когда рядом со мной зашуршало.
Зажигать свет не стала. Глядела во тьму.
Он стоял передо мной, босыми ногами на холодном полу, маленький, голый. Глаза раскрыты широко. Так смотрят напоследок. Или в первый раз.
– Сыночек…
Маленький мальчик. Только научился ходить. Еле держался на крохотных ножках. Засунул себе в рот большой палец.
Сосал палец. Смотрел на меня. Не призрачный. Настоящий. Вот я схожу с ума, и никто меня не остановит.
Я рывком села в кровати. Протянула к ребенку руки.
– Иди, – сказала я тихо, – иди ко мне.
Мальчик вынул палец изо рта и улыбнулся мне. Сверху два зуба и снизу тоже. Похож на зайца.
По моим щекам текли потоки соленой, глупой воды.
– Как тебя зовут? Федя?
Младенчик молчал и улыбался.
– Петя?.. Я же помню…
Мне показалось, он сейчас упадет. Я спустила ноги с кровати, чтобы в случае чего подхватить его на руки.
– Не Петя?.. Леша…
Мальчик завалился на бок, все-таки упал. Захныкал. Пополз к двери. Дверь спальни сама страшно распахнулась перед ним.Он уполз в темноту, в черное ничто.
Я проспала четверо суток без просыпу.
Мать подходила ко мне, щупала мой лоб. Она потом говорила мне: «Я думала, ты уж не жилец».Так бывает: р-раз – выключил кнопку; р-раз – повернул руль; р-раз – дернул вниз реле; р-раз – нажал на спусковой крючок. Стоп-кадр. Ты остался навек в этом кадре, а твой фотоаппарат полетел в пропасть. И никто, никто и никогда не увидит этого снимка.
Когда я проснулась, была другая жизнь.
В другой жизни надо было жить. И стать другой.
Я почувствовала себя зверем. Вышедшим из чащи, сильным, молодым и здоровым зверем, которому надо кусаться, драться, лаяться, рычать, сражаться, выть и вопить, и все – в радость, все – в праздник.
Я дико, зверино захотела праздника.
Праздники – мгновенное счастье земли, вечное счастье. Цветные ленты, гирлянды роз и гвоздик, карнавальные маски, пылающие факелы, тысячи огней, ночное небо, наряженные елки, букеты и конфеты! И подарки, подарки. Если праздника нет – надо его придумать, решила я! Сама подарю себе подарок, если никто не подарит!Праздник сам нашел меня. Сам.