Страница 8 из 14
Бежал, чуть под трамвай не попал. Услышал резкий, пронзительный звон, будто ребенок грудной, в помойку брошенный, крикнул. Хотел в трамвай впрыгнуть — поскользнулся, на рельсах растянулся. Добрые люди подбежали, под руки подхватили, выволокли из-под колес, из-под визга смерти.
Улыбнулся им:
— Спасибо, родные. Умер бы, не жалко.
— Дык уж пошти шта помер! Колеса-ти уж возля шеи вижжали! — крикнула баба, его руку на снег брезгливо швыряя. А другую руку бросил мужик, что из-под гремящей, как бубен, железной повозки его тащил, и только выдохнул:
— Э-э-э-э-эх!..
Так и брел пешим. Озирался. Шапку волчью на макушке поправлял. Эх, думал, вот странно-то — сам иду в плаще, по пяткам холстина бьет, а на башке шапка мужичья; несоответствие это. Морозец-то слабенький сегодня. А ну ее! Сорвал. Далеко в сугроб зашвырнул. Галки, вороны слетелись, думали — еда. Клюют шапку, а это ж мех старый, повылезший, в дырках мездра! Волосы, освобожденные, ветер зацеловал.
— Эх, птички, птички, галочки-скакалочки… голодно вам зимой. И мне — тоже!
Пораздумал. Вернулся. Шапку из сугроба вынул. Опять напялил.
А вдруг мороз завернет? Уши деревянные… щеки оловянные…
Ноги сами принесли на вокзал. Старинный дом, будто вдовий; будто — графские развалины. Будто бы шкатулка была палехская, расписная, а солдат наступил сапогом, расстрелял из пистолета. Война есть война. На войне никто никого не щадит. Рядом, на путях, громыхали поезда, стальные мешки, набитые не картошкой, а булыжниками.
Люди, вы не булыжники! Люди… люди…
На миг слепо вообразил: опять на рельсы падает, и голову его колесо бешено мчащегося поезда отрезает быстро и весело, как кухонный тесак — голову вяленой рыбы.
— Нет уж, нет уж… Такой смерти — не надо…
Осторожно, боязливо в вокзал вошел. Бросилось в глаза: скамьи ожидальные, грязи полно, и чистое синее небо, как вода, плещет в распахнутых в зиму дверях, а на самой дальней скамейке — скрючилась в три погибели, сидит-спит старуха. Вся платками многими обвязана, чисто капуста! Голос гудит над головами, бьется под сводами, будто вечная дорожная служба в путевом храме идет:
— Поезд Москва — Владивосток прибывает на третий путь! Поезд Москва — Владивосток…
Озирался. Решил к мохнатой этой, в тысяче платков, старухе подгрести. Она-то уж точно подскажет, как Иссе дальше идти!
Плащ развевался весело, когда к старухе приближался. Каменные грязные вокзальные плиты царским мрамором ложились под босые ноги. Это всем только кажется, что он в валенках! Он идет босиком, и это как по воздуху, по облакам!
Подошел. Холодным кулаком в плечо бабку толкнул. Она подняла голову, очнулась от дремы, и Исса увидел: не бабка, а девчонка!
— О-ей, девчонка… Эх ты, и правда девка… Ты извини…
Хотел отойти. Девка сбросила резким, грубым жестом сразу все платки с головы, и на волю выпрыгнули, вылились на цигейковый воротник шубейки рыжие, мелкокудрявые волосы. Усмехнулась, и он увидел, что во рту у нее многих зубов недостает: и спереди, и снизу.
Беззубый рот смеялся, а она была еще молодая. Очень молодая. Может, даже младше его, юноши Иссы.
Хотел уйти. Повернулся. Не мог смотреть на пустой оскал. Девка ловко, будто рыбу в ручье ловила, цапнула его за голую, без голицы, руку.
— Эй! Чо те надо?! Чо разбудил?!
Встала; грудь выпятила. Живот от крошек отряхнула. Видно, недавно сухарь грызла, в крошках вся шубейка. Вокзальный голубь приблудный, увидя хлебные крохи, слетел из-под потолка, где капустными кочанами торчали страшные зеленые плафоны.
— Разбудил, а теперь на попятную?! Не-е-е-ет, ты уж садись, голубок! Садись, садись, не бойся! Не съем! — Подумала миг. — А может, и съем!
Сел. Рассматривал ее. Руки с ногтями обгрызенными. На пальцах бородавки. На щеке, он подумал сначала, чернильное, школьное пятно; потом разглядел — родимое, густолиловое. Потом еще сощурился, покраснел: эх, да ведь это того… засос…
Губы оттопыренные наружу, толстые, пухлые, влажные; смеются нагло; глазенки маленькие, да горят огоньками, как гирлянды на елке, — вон, вон она, елка вокзальная, а, ну да, декабрь, Новый год скоро. Морозы грянут! А Байкал, верно, еще не встал. Нет еще на нем льда.
Дед Мороз под елкой тупо, деревянно взмахивал резиновой автоматической рукой, и смешная, шарманочная заморская музыка занудно играла, хрипло разливалась в вокзальном ярмарочном зале дешевым, паленым вином.
Глядел на девку, а девка во все глазенки-лампочки нахально глядела на него.
— Ты ваще кто? — спросила и острым кошачьим клыком нервно куснула ноготь. — Чо тут бродишь? Своровать каво-то хочешь? У меня лично ничо нет. Ну вот нет ничо, и все!
Жрала, грызла его глазами, как сушку, пряник, сухарь. Размачивала языком, сладкой слюной. Крошила жесткой, острой, ножевой улыбкой.
— Я не вор. Никогда вором не был.
— Ну уж вижу! Дерьмо ты такое!
— Не обижай меня, — вышептал горько, слабо.
— Как звать-то тя, человечек? — выцедила, сплюнула. Пошарила в кармане, выволокла пачку папирос. — У тя огонь— ка-то нет?
Потрясла перед его носом папиросой. На колени ей, на подол шубейки сыпался из папиросины мелкий, желтый, вонючий табак.
— Нет огонька, — развел руками. — Звать меня Исса.
— Как, как?! О-хо-хо-ха-ха! Писса?! А-ха-ха! Может, давай лучше… Писька?! у-ха-ха-ха!..
— Нет, — тихо, и твердо, и терпеливо, и ласково сказал он, и повторил, желая втолковать: — Исса. Я Исса. Это имя такое. Имя.
Девка затихла, с любопытством, исподлобья, как бычок, рассматривая его. Потом вздохнула:
— Ну черт с тобой. Исса, на хрен. Понадают имечек маманьки. Я вот — хорошо!.. плод высрала — и выкинула на хрен в мусорник! Ну в контейнер! Мне плевать. Подберут — подберут! Помрет — значит, туда и дорога! Еще и называть! Еще и кормить! Чем кормить-то б я стала, скажи?!
Он не мог ничего сказать. Молчал. Сидел перед нею, как подсудимый перед судьей. Видел, как лицо ее вдруг стало масленым, преображенно-умильным, из грубого и наглого — нежным и тонким, заманивающим. Даже беззубая, дикая и горькая улыбка помстилась ему сладкой, виноградной, мятной. За стенами вокзального дворца глухо и торжественно грохотали поезда. Иногда они тягуче, тоскливо гудели, будто жаловались; будто корова ревела в стойле одна, без быка. И теленочка на убой увезли, на зимний рынок.
— Ты, это, Исса! — Рыжая голова вся внезапно осветилась, осиялась будто неземным светом — это мимо вокзальных окон по первому пути медленно, призрачно проехал тепловоз и хищными фарами выхватил из тьмы девкино веснушчатое, голодное лицо с чернильным пятном на щеке. — Ты это, при бабле чувак? Знаешь что! Идем со мной!
— Куда идем? — спросил он и закрыл глаза, и с закрытыми глазами вся жизнь во тьме светлой молнией выблеснула. Потом опять открыл. Мир был все тот же, а он был иной. — У меня свой путь.
— Брешешь, паря! — выкрикнула девка и сделала из трех пальцев увесистую фигу. — Меня встренул — значит, никакого твоего путя уже нет! А есть только наш совместный!
Дико, будто давилась хлебом или костью, захохотала, и что— то перекатывалось у нее в горле, звенело железом о железо, хлюпало, квакало. Она раздавила папиросу в детских пальцах, и он глядел, как медленно падают на солдатский мрамор вокзальных плит искрошенные в пыль табачные листья.
— А тебя-то как зовут?
— Меня-то? Манька. Манька с мыльного завода!
Он погладил ее по искусанной, исцарапанной, в синяках, руке. Она дернулась, как под током. Приблизила к нему лицо, и он услышал странный, ладанный тонкий запах, исходивший от ее волос, от цигейки воротника.
— Ты… Исса или как там тебя. Ну, перепихнемся. Я недорого беру. Всего пейсят. Ну это ж копье. Нет проблем! Давай, валим… ну пейсят-то у тебя ж всяко-разно есть… валим на пути, там товарняк давно стоит… я там приноровилась… там солома внутри, мешки всякие… удобно, ё…
Встала, схватила его за руку — крепко, не вырвешься. Он поправил на груди кожаный мешочек с россыпями нефрита, с мелкой росой янтаря. Тащит куда-то, и сильно, будто лошадь — плуг! Он нащупал ремень на плече: поклажа его с ним, все в порядке. Они оба, взявшись за руки, как дети, пробежали через весь зал, где кто спал, кто тоскливо пялился в морозное окно, кто играл в карты, кто жевал сало со ржаным хлебом; а кто-то и железнодорожную курицу ел и закусывал соленым помидором; а кто-то и водочку втихаря хлебал из горла, согревался, даром что потеплело, да к ночи опять может колотун завернуть.