Страница 128 из 131
В этом мерном движении людей, отправлявшихся в полет на «Антее», были и Чеснок с дружками, и дурачок с кульком.
Здесь был Горностаев, очень бледный, красивый, поднял воротник пальто, зябко кутался, весь продрог, торопился укрыться от ветра.
Туда же, в огромное чрево, входили и его сослуживцы. Менько, Накипелов, Лазарев. Язвин дышал на свой перстень.
Поток не кончался. Казалось, он зарождается где-то в полях и лесах, за завесой дождя. Тянется, вырастает, приближается к самолету. Покачавшись на трапе, уходит в бездонное чрево. Здесь были люди со славянскими и азиатскими лицами. Узбек в тюбетейке. Молодой безногий десантник опирался на шаткий костыль. Поднимали под руку старушку. Следом за ней генерал крутил красноверхой папахой.
И он, Фотиев, двигался в том же потоке. Антонина была с ним рядом. О чем-то беззвучно спрашивала: так ли она все делает, туда ли они идут? И он отвечал: туда. Они делают так, как все. Как всем им было записано.
Они сидят в самолете. Длинное, в обе стороны уходящее пространство и лица, множество лиц.
Загудел один двигатель. Его гул, его тень от пропеллера. Тронулся второй, третий. Могучие моторы дрожат, сотрясают машину. И этот вселенский до неба рев, этот металлический вой и есть звуки мира, в котором они живут, небо, в котором летят, время, в котором движутся.
«Антей» отрывается от бренной земли, тяжко, со своей непомерной ношей, сбрасывая черные шлейфы копоти, идет в небеса. И все, кто ни есть в самолете, замерли, слушают упорное движение машины, одолевающей притяжение земли.
Летят в ночи. Черная, непроглядная тьма. Пульсирует габаритная лампа. Освещает и гасит надпись на крыле — «СССР». Впереди, в черном небе, в длинном узком прогале, — заря, красная, окруженная ночью. До восхода еще далеко. Ночь бесконечна. «Антей» в металлическом рокоте медленно идет на зарю…
Он проснулся с биением сердца. Близко, у самых глаз, — свеча. Совсем не сгоревшая, с легким колыханием пламени. И милая его говорит:
— Ты знаешь, я очень люблю игрушки для елки из тоненького стекла…
Он взял ее руку, прижал к груди. Замер, слушая парение по комнате легких воздушных течений.
Огромный таинственный ветер, зарождаясь в глубине мироздания, омывая миры и галактики, пролетал над землей. Двигал тучи, толкал океанские воды, гнал рыбьи косяки, смещал с маршрутов корабли, самолеты. И штурманы вносили в приборы и карты поправку на таинственный ветер. Он пролетал над Россией, в талых ночных снегах, в тяжких застывших льдах. Над ее городами и пашнями, над заводами и разоренными храмами, над гарнизонами и крестьянскими избами. Залетал и сюда, в их комнату, омывал их, лежащих, слабо двигал пламя свечи.
— Ты помнишь эти игрушки для елки? — тихо смеялась она.
Глава тридцатая
По зимней вечерней дороге шел конь, запряженный в сани. На санях, на соломе, лежал человек. Кольчуга его была прожжена и пробита, спеклась на груди в ржавый ком. Шлема не было. Волосы смерзлись, влепились в красную льдышку. Опаленная солома топорщилась черной гарью, словно сани прошли сквозь пожар.
Под дугой на колечке слабо звенел бубенец. На дуге, намалеванный синим, стоял на задних лапах медведь. Человек лежал на соломе и бредил. Сквозь оплавленный пролом в кольчуге вяло сочилась кровь. Пропитывала солому, капала под сани, вмерзала красными бусинками. Сороки и сойки слетали на дорогу, долбили снег, выклевывали ягоды крови.
Освещенная зарей, проплывала высокая ель. Нижние ветви, заметенные снегом, уходили в сугроб, отливали синью. А вершина с гроздьями шишек пламенела на солнце. Человеку в санях казалось, что это придорожная церковь. Крест сияет, двери распахнуты, теплятся свечи. На столпах и на сводах — лики и нимбы святых. И священник в блистающей ризе держит обитую золотом книгу. Крестит ею дорогу, коня и его, проезжающего.
— Благослови мя, грешного, отче! Приду в воскресенье на исповедь. Примешь мое покаяние. А теперь тороплюсь, ехать надо! Весть донести! Ждут меня с вестью, отче.
Проплыла высокая ель. Снегири на вершине подставляли грудки заре.
Болото с черными льдами в красных отсветах солнца шелестело мертвыми камышами. В ледяные пузыри были вморожены следы лисиц и волков, прошлогодние стрекозы и бабочки, оставшиеся дуновения ветра. Летела по льду сухая поземка. А человеку в санях казалось — он проезжает летний цветущий луг. Утренние травы дымятся, блестят от росы. Косцы в белых рубахах валят душистые ворохи. И один, белокурый, с распахнутой грудью, отирает мокрую косу пучком зеленой травы. Улыбается, манит на луг.
— Тимофеюшка, сосед дорогой, оставь мне у леса делянку. Вернусь — подсоблю, докошу. А теперь не суди, не могу. Тороплюсь, весть несу.
Уплывают белые рубахи косцов, свежие зеленые копны.
Сани проезжали лесную гарь. Из-под снега торчали пни, острия умерших деревьев. В корнях и дуплах уже угнездилась ночь. Дуло тьмой и морозом. Завывало в невидимую унылую дудку. А человеку казалось — это свадьба шла по деревне, катилась огненным радостным колесом. Топотали ряженые. Краснели бурачные щеки. Гремели бубны. Верещали свистки и сопели. На шесте развевались ленты. Несли цветастый поднос, и народ сыпал на него серебряные и медные деньги.
— Приду, приду на пир! Весть донесу и вернусь. У Степана с Марьюшкой погуляю! — говорил он свадьбе, бросая на поднос золотник. А свадьба кинула ему вслед колючую горсть овса, осыпала коня и кольчугу.
Сани катились в последнем солнце. Из-под полозьев вытягивались и стлались на снегу тонкие золотые паутины. Редко капала кровь. Человек смотрел на красные капли. И одна из них стала расти, подниматься. Превратилась в красного пернатого ангела. Ангел побежал за санями, отталкиваясь от снега босыми стопами. Догнал, помогая ударами крыльев. Мягко подсел на сани, принимая поводья. Конь оглянулся на ангела и, почуяв узду, побежал резвее. Человек благодарно смотрел на пернатого возницу, и сквозь красное одеяние ангела, его алые прозрачные крылья просвечивали, как в румяном стекле, двигались, текли перелески, занесенные снегом стожки, осинники и сугробы. И человек заметил: в волосах у ангела заколот малый красный цветок.
Ночью, когда погасла синяя заря над лесами и в небе загорелись белые косматые звезды, конь въехал в деревню. Проволок сани сквозь хрустнувший сугроб к покосившейся крайней избушке. Приблизил голову к крохотному желтевшему светом окошку. Задышал в наледь. От горячего дыхания коня лед на оконце растаял. Глянул масляный светлячок лампады, застывший, скрюченный от мороза цветок. К потному глазку в окне приблизилось подслеповатое старушечье лицо. Вглядывалось в коня, в сани, развалившие сугроб, в опрокинутого человека.
— Господи, никак Федюня! — ахнула, всполошилась.
Кинулась в сени. Прогремела щеколдой. Выскочила на снег и, стеная, надрываясь, вволокла в избу бездыханное тяжелое тело. Положила на лежак у печи. И снег, упавший с волос человека, стал быстро таять в тепле, и металл кольчуги, седой от инея, проступил чернью.
— Господи, Федюня, где ж тебя так? На какой войне побывал?
Приложила ухо к кольчуге. Услышала сквозь железо слабые стуки сердца. Перекрестилась на икону Федора Стратилата в кольчуге с воздетым мечом. Кинулась к печке.
Раздула из угля огонь. Затрещало, залетало пламя в полукруглых вратах печи. Поставила на ухвате два глиняных круглых горшочка. Зашелестела пучками трав и кореньев, выбирая сухие ягоды, блеклые ломкие листья, сморщенные соцветия. Шептала, бормотала, охала, колдовала вокруг печи.
Когда в первом горшочке вскипела вода, она кинула зелье, сотворила заговор:
— Черника, голубика, ягода вороника! Ты, цветок ярпень! Ты, цветок язвень! Разрыв-трава, сон-трава, адов корень! Растите ввысь до месяца, до луны! Прорастайте вглубь до каменной глубины! Рабу божьему Федору кровь заверните, вспять оберните, по кровиночке соберите! Чтоб встала в нем кровь крепко, как столб во дворе у господа, как каменные палаты у царя Соломона, как посох у апостола Павла! Быть посему! Аминь!