Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 78



Полуодетый вошел в комнату жены. Была странная тишина, не работал кислородный аппарат, по углам висел сумрак. На постели лежала жена, лицом к потолку, большая, с голыми ступнями, нечесаной, в сбившемся платке головой. Ее лицо недвижно белело. Садовников тронул ее руку, и она была прохладная. И лоб был прохладный. И голая стопа была прохладной. Жена остывала. Из нее уходило тепло. Ее большое, измученное болезнью тело оставалось здесь, в доме, в кругу домочадцев. Садовников мог погладить ее брови, взять в ладонь отпавшую прядку волос. Но ее душа, ее бестелесная жизнь, ее тепло отлетали. И он чувствовал, как жена летела далеко от него, освобождаясь от него, от детей, от страданий, от этого скомканного платка и опрокинутых склянок, — в бесконечную даль, до которой ему не дотянуться. И от этого — приступ тоски, отчаяния, обреченность своего существования здесь, без нее. Шатаясь, в слезах, в непонимании, в бессилии понять, не умея осознать всю безмерность случившегося горя, он вышел от жены и упал на диван в кабинете.

И все последующее он помнил смутно, оно виделось как сквозь толщу воды, он был оглушен, слезы лились, голоса звучали глухо, и смысл этих слов был неясен. Он боялся вмешиваться в то, что происходило в доме, отступился, предоставил действовать множеству появившихся в доме людей. Родственники, соседи, монашка, прихожане храма. Они вынесли жену из комнаты, спустили на первый этаж, и там обмыли. Он не видел всего этого, сидел сутуло в своем кабинете, слыша смутные голоса, звяк тазов и ведер. Когда наконец спустился, жена лежала, накрытая пеленой, в белом платке, с большим строгим и огрубелом лицом, на котором исчезли переливы жизни. Множество дорогих ему, неуловимых выражений — радости, обиды, восхищения, усталости, обожания. Смерть смыла весь этот утонченный орнамент, оставив одно лишь каменное, бесцветное основание. Монашка монотонно, как журчащий ручеек, читала над ней псалтырь. Ее сменила дочь. Прихожанки меняли друг друга.

Он вышел в сад и увидел прислоненную к беседке крышку гроба. Там, где еще недавно дремала жена и светилось ее любимое лицо, теперь была эта грубо сколоченная, примитивной формы, крышка, ужасавшая своей бездушной конфигурацией, означавшей конец всему. Конец счастью. Конец огромной, такой восхитительной и загадочной жизни, которую они провели вместе. Конец той глиняной кружки с алым петухом, который сверкал позолотой в ее руках. Конец тем молодым застольям, где они собирались с друзьями и пели русские песни. Конец тем ночам, когда он просыпался от детского плача, и видел жену, в белой рубахе с обнаженной грудью, к которой она подносила младенца. Конец тому ливню, под который они попали в старом парке, и бежали домой, среди фиолетовых молний. И это чувство конца, как заостренная игла, пронзила сердце, и Садовников, охнув, побрел в другой конец сада, чтобы не видеть этой страшной крышки с крестом.

Приехал микроавтобус, чтобы увезти жену в церковь, где она проведет ночь перед погребением. Когда ее в гробу выносили из дома, и она плыла мимо цветника, мимо окон, мимо беседки, мимо белого, стоящего под березой стола, он с беззвучным рыданием понимал, что жена навсегда прощается с их домом, с их беседкой, с их окнами и цветами, и больше никогда сюда не вернется. Не приближаясь, он смотрел, как гроб исчезает в дверцах автобуса, машина, покачиваясь, уходит, и дом всеми своими окнами смотрит ей вслед.

Когда ее отпевали, она лежала в цветах, с бумажной полоской на лбу, среди золотых подсвечников и горящих свечей. Ему казалось, что она улыбается. Исчезла в лице жестокая окаменелость. Закрыв глаза, она с улыбкой слушает слова знакомых, столь любимых ею молитв, находится среди любимого храма, алых и голубых икон, сладких дымов, которые текут над ней.

Когда ее хоронили на сельском кладбище, серое дождливое небо расступилось и проглянуло солнышко. Монашка сказала: «Она угодна Богу», и он верил, что она угодна Богу. Кидал на гроб комок твердой земли. Не сопротивлялся, не роптал, не стремился силой любви и молитвы воскресить жену или продлить ее присутствие здесь, под солнцем. Он сдался, душа беспомощно затихла, и он плыл по течению времени, среди этих последних минут, когда еще была видна крышка гроба, когда рокотала падающая на гроб земля, когда могильщики ровняли глиняный холм и укладывали цветы.

На поминках он пил, не пьянея, водку, не слушал людей. Смотрел на прекрасную, сделанную сыном фотографию жены.

И думал, что скоро ее увидит и спросит, чему она улыбалась в храме, лежа в гробу.

На поминках дочь подошла к нему и сказала:

— Мама перед смертью читала молитву. Ей было трудно говорить. Я расслышала несколько слов. «Мати неугасимого света» и «Претерпевших до конца Победа». Она претерпела до конца, наша мамочка. И теперь она в раю.

Первые дни без нее в доме были ужасны. Все напоминало о ней. И он сам, его память, его непрерывные слезы были напоминанием о ней. О невозможности счастья, о вечной тьме, о бессмысленном времени, которое он проведет без нее, а потом и его понесут мимо беседки, мимо берез, под взглядом больших молчаливых окон.



Он погибал, его страдания вырывали из него сердце, с рыданьями излетали последние силы, и эти излетающие силы увлекали его в смерть. И тогда, спасаясь от смерти, он стал писать роман. Облекаясь в роман, как космонавт облекается в скафандр, выходя в открытый смертоносный космос. И все месяцы с утра до ночи, и во время ночных пробуждений, писал. Неряшливо, торопливо, прячась в роман, укутываясь в его сюжет, заслонялся романом от бесшумной и беспощадной радиации смерти. И теперь, когда роман завершился и отхлынул, Садовников оказался на высыхающем дне, как морское существо, в обезводившем море. И ужас, от которого отделял его роман, приблизился и повис над ним.

Он спустился из дома в сад. Стояла теплая бесшумная ночь. Светилось одинокое окно его кабинета, настольная лампа из узорных стекол. Он сел под березой у белого пластмассового стола, окруженного стульями. На одном из них напротив, казалось, совсем недавно, сидела жена. Кутаясь в поношенное пальто, усталая и больная, вдруг слезно и тоскливо сказала:

— Боже, как я вас всех люблю!

Он не позволил появиться слезам, остановил приближавшиеся рыдания. Откинулся в пластмассовом кресле. Над ним, чуть освещенные, свисали ветки березы. Ни одна не шевелилась.

Только слабо пахло ночной листвой, и в беззвучном воздухе застыли ароматы близкого цветника.

Он закрыл глаза и отдался на волю случайных, всплывавших воспоминаний, и они потекли, как текут облака. Опять пылилась земля за бэтээром, и солдаты в линялых панамах облепили броню, и за рыжей глинобитной стеной кишлака сочно сверкнула голубая главка мечети. И опять жаркий ветер мотал опахала высоких пальм, и солдат-вьетнамец крутил полевой телефон, а у обочины стоял разбитый снарядом алебастровый слон и обгорелый грузовик. И снова бил колокол на кампанелле городка сан Педро дель Норте, и бежали по склону сандинистские пехотинцы, и где-то рядом ухнул разрыв миномета. На берегу океана громоздились желтые глыбы песчаника, и они с советниками поставили на них пустые бутылки от виски и расстреливали из чешского автомата, а потом кидались в ледяную воду, приносившую из Антарктиды холодный поток. В Тиренском море их подводная лодка засекла на мгновение след американского ПЛАРБа, который тут же ускользнул от погони и растворился в шелестящих течениях. Воспоминания текли, и они уже были сновидениями, которые бесшумно сталкивались, перетекали друг в друга, исчезали, не оставляя следа.

Он вдруг отчетливо услышал голос жены, которая звала его:

— Антон!

Проснулся в испуге, оглядываясь. Все стулья были пустыми. Жены не было. Сердце его колотилось. И в березе над его головой пропела одинокая утренняя птица.

На востоке, где росла молодая сосна, светало, но в середине неба еще горели звезды. Но они постепенно гасли. «И гаснет за звездой звезда, истаивая навсегда». Небо еще было бесцветно-серым, деревья недвижно темнели кронами. Но уже чуть заметно голубела заря.