Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 10



Оковалков медленно сел на кровать, продолжая думать невнятную клубящуюся думу, в которой присутствовала бетонная трасса, окруженная ворохами и коробами сожженной техники, развилка с разрушенным элеватором и разгромленной кирпичной мечетью.

Дорога раздваивалась. Одна ее ветвь с придорожными заставами уходила на север, через горы и «зеленые зоны», к границам Союза, и по ней непрерывно, с упорством, преодолевая подрывы, поджоги, ползли колонны «КамАЗов» с продовольствием, боеприпасами, топливом, питая воюющую изнуренную армию. Другая ветвь уклонялась на юг, сквозь разоренные кишлаки, иссеченные сады и арыки, в пустыню, к пакистанской границе, и оттуда встречным напором валило оружие, питавшее полевых командиров, проникало в ущелья, в плодородные низины, в пестрые городки. Два напора встречались, ударялись сталью, взрывами, белым жаром. Место их встречи искрилось, покрывалось стреляными гильзами, драным железом, кровавым тряпьем. Каменными пятнами расползались по солнцепеку мусульманские кладбища. Летели за хребет «гробовщики», унося запаянную, обшитую досками ношу.

Туда, на юг от развилки, уходили группы спецназа забивать караваны с оружием. Там тянулись знакомые Оковалкову русла арыков и подземные каналы кяризов. Там умирали яблоневые сады и гончарные руины селений. Приказ генерала был странен, уводил его в сторону от обычных караванных путей, на безжизненный край долины, где не было проезжих дорог. И это смущало майора, раздражало его, делало участником ненужной затеи.

Думая, он смотрел в расколотое, стоящее на столике зеркало. Оттуда наблюдало за ним большелобое лицо с белесыми редеющими волосами, маленькими тревожными глазами, некрасивое, с неправильным носом и вялой линией рта, и это усталое, покрытое загаром и черной военной копотью лицо был он сам, Оковалков, тот, что когда-то разбегался по зеленой траве, отталкивался босыми пятками от желтого откоса, кидался узким, легким, словно пернатым телом в темную мягкую воду, в ее прохладную глубь, в солнечно-зеленую толщу, и плыл, раздвигал растопыренными пальцами звенящую живую влагу среди серебряных пузырей, скользящих у дна ракушек. Выныривал на поверхность в фонтане солнца — летняя река, цветные домики, косые заборы и огороды и испуганная его плеском, встревоженная и недовольная стая белых гусей.

Неужели это он, Оковалков, усталый майор, утомленный переходами, железным зловоньем оружия, запахом нужников, лазаретов, умелый участник жестокой азиатской войны, жил когда-то в уютном домике на берегу ленивой реки, и мать выгоняла к воде гогочущих толстобоких гусей?…

Отражение в зеркале удивленно смотрело, пыталось улыбнуться, щупало пальцами длинные залысины лба.

В коридоре зазвучали шаги, дверь отворилась, и вошел Разумовский, невысокий, шарообразный, упругий, весь в подвижных суставах и мышцах, с ярким синеглазым лицом, на котором золотились лихие усики. Бодрый и глянцевитый, он, казалось, только что искупался, и неясно было, где он нашел прохладный водоем среди пепельной пыли и праха.

— Звал? — спросил он с порога, проходя и плюхаясь на кровать. — Кто эта залетка в штатском? От «соседей»? Или из управления? Есть что-нибудь новенькое? Может, война? — он легкомысленно усмехался, дружелюбно поглядывая на майора, и тот усмехнулся в ответ. — Сегодня баня, рота чистое белье получает, а выглядит, как каменный уголь. Я прапору говорю: «Я из тебя мыло сварю, но простыни будут белые!»… Так что там у нас?

Разумовский был родственником известного в войну полководца из вельможной военной семьи. Проходил по службе легко и быстро, и во всем, что ни делал, был налет удачи и легкости. Он воевал охотно и ловко, жадно набирал из войны драгоценный опыт, пользовался уникальной возможностью овладеть боевым ремеслом. Любопытство и жадность, с каким он воевал, не давали места унынию, избавляли от раздражения и злобы. Он изучал пушту и дари, вел дневник боевых операций, делал заметки о климате и природе, изучал этнографию и обычаи. В письма, которые он посылал домой, были вложены стебельки и чахлые цветочки пустыни, и в Москве жена составляла из них гербарий. Туда же, в конверты, ложились рисунки фломастером, беглые походные зарисовки, где стрелки в чалме били по колонне КамАЗов, группа спецназа досматривала верблюжью кладь, чернобородые старцы сидели на ковре перед блюдом.

Он напоминал Оковалкову прежнего царского офицера, который сочетал войну с пытливым узнаванием земель и народов, оставлял после себя в военных академиях атласы стран, описи нравов, исследования по языку и ботанике. Там, где вставали их полки, завязывался сложный невоенный союз с местным людом. У стен гарнизона рядом с луковкой православного храма возносилась мечеть или пагода.

Таким казался Оковалкову молодой капитан. Чувствуя над собой его превосходство, Оковалков не тяготился, а любил капитана, дорожил его дружбой.

— Ты все жаловался на безделье, — сказал Оковалков. — Говорил, замкомбрига лапу сосет. Кажется, он вытащил лапу из пасти. Говорит, пора воевать.

— Чего он хочет? — встрепенулся Разумовский, и глаза его жестко блеснули.

С тех пор, как в батальоне началась «борьба с потерями» и прекратились выходы на засады, капитан изнывал от безделья, клял «трусов-командиров» и «идиотов-политиков». Пропадал на стрельбище, глуша тоску стрельбой из всех видов оружия, изматывая себя и солдат.



— Что хочет наш полководец?

— Хочет «стингер».

Подробно, со всеми сомнениями Оковалков рассказал капитану о генеральском приказе, о данных разведцентра, о непроезжей горной дороге с двумя нежилыми кишлаками, через которые, как полагал генерал, пройдет караван со «стингерами».

— Сегодня — выход. Через час — доклад командиру. Главный гвоздь — как выйти в район без засветки, протащить группу под носом у «духов». Мы еще только планируем, а доктор Надир уже минирует наши маршруты. Не хочу из-за дури начальства идти впустую и вернуться с парочкой трупов.

Он извлек из планшета карту, копию той, генеральской. Постелил на полу, и оба они, свесившись с кроватей, буравили ее зрачками, слыша, как шаркает проходящий за окном караул.

— Думай, думай, как пройти без засветки!

Батальон посылал боевые группы, доставлял их на точки броней, забрасывал вертолетами, а оттуда пешей цепочкой пробирались в засады, залегали у караванных путей. Через день-другой после боя их вытаскивали на броне или воздухом, грузили трофеи и раненых, выносили на брезенте убитых. С той минуты, как группа покидала казарму, шла к вертолету, выруливала на «бэтээрах» к бетонке, за ней начинало следить множество невидимых глаз. Весть о ней разносилась бессловесной азбукой, неуловимыми знаками, словно в горячем ветре над «зеленкой», над глиной кишлаков и над камнем кладбищ веяла весть о врагах, об их тайном военном замысле.

— Если десант вертолетами в район Усвали и Шинколь? — рассуждал Разумовский, топорща золотистые усики. — Вертолетчики не знают площадок, ночью в горы не сядут…

Оковалков кивал, соглашался — вертолеты не сядут на горы.

— Если с колонной двинуть к развилке, а потом незаметно отломиться, в пыли, в суматохе соскользнуть в распадок и в ложбинке притаиться до ночи?… Да это было уже! Любой пастушок засечет, любой бабай донесет Надиру!.. Нужен какой-то спектакль!..

Он придумывал, морщил загорелый лоб, пощипывал усики. Над его кроватью была прищеплена фотография жены и детей. Прелестная женщина обнимала светлолицую девочку, а мальчик положил подбородок на колени матери. Они жили далеко, в уютной московской квартире, и не знали, что их муж и отец склонился к карте, хмурится, нервничает, обдумывает план операции.

Над изголовьем Оковалкова висела фотография матери. Она смотрела на него грустно и тихо, то ли жаловалась, то ли корила. Не было у него жены и детей. Была не слишком молодая женщина в уральском гарнизоне, откуда ушел воевать, но она, как писали ему бывшие сослуживцы, быстро утешилась с другим офицером и не писала Оковалкову писем.

Глядя на семейную фотографию друга, Оковалков радовался за него. Одаренная личность Разумовского раскрывалась во всей полноте. Когда-нибудь, когда кончится эта война, Оковалков побывает в красивом уютном доме друга, увидит его жену и детей.