Страница 127 из 139
Какие-то подростки и девушки сидели на парапете, любовались катером.
— Мы вас знаем! — закричала одна. — Вы царь! Вы царь! — Алексей хотел крикнуть в ответ, но налетал мост, катер нырнул в темноту, в запах тины, и, выскакивая по другую сторону арки, он успел разглядеть висящий над мостом граненый фонарь, золотую, обвитую змейкой стрелу.
— Я тебя так люблю… — Марина прижималась к нему, натягивая на обоих клетчатый плед. — Так люблю тебя среди этого волшебного города, среди этой неповторимой красоты. Буду любить тебя в минуты нашего счастья, нашего триумфа. И в минуты несчастий и поражений, если Богу угодно будет их нам послать. Но ты, я знаю, будешь великий. И город это знает. Он славит тебя, своего Императора.
— Я буду любить тебя во время непосильных трудов и военных походов, в плену и в поражении, на эшафоте и под падающим пробитым знаменем. Но я уверен, я сделаю Россию великой. Благодаря тебе, благодаря твоей любви.
Они мчались среди дворцов, мраморных колонн, кариатид, которые выплескивались из воды, рождались, как миражи. Исчезали, словно их смывало водой, и на их месте возникали другие, прекраснее прежних. То и дело появлялись мосты. Алексей успевал разглядеть замковый гранитный камень, золоченого грифона, а потом все поглощал мрак и гул, струилась зеленая змея отражений. Мгновение мрака, и — солнце, решетка Летнего сада, белые статуи под тенистыми липами. Кто-то с моста кинул им цветок мальвы. Промахнулся, и цветок, отставая от катера, розовел на волнах.
— Представляешь, наш сын видит все это. Петербург — его город, все эти золотые шпили, бронзовые всадники, и этот розовый цветок, и Мраморный дворец, и Инженерный замок. Он будет у нас петербуржцем.
— Он — дитя любви. Его зачали в любви. А теперь окружают красотой и имперской славой. Когда-нибудь он промчится на катере среди этих мостов и дворцов, и ему будет казаться, что он уже это видел когда-то.
Ему самому казалось, что он уже это видел, — чей-то бронзовый насупленный лик, сиреневый фасад, группа девушек на мосту. Ветер отнял у одной из них платок, и он, невесомый, летел, догоняя катер, пока не опустился на воду.
— Господи, я все это видел! — воскликнул он, — Там, в Москве, когда мы были вместе, я тебя обнимал, и все взрывалось зеркальным блеском, и в этой блестящей струе уже были эти дворцы, солнечные стекла, мосты, и наш с тобой петербуржский полет.
— Поцелуй меня, — она повернула к нему мокрое от брызг лицо, и он поцеловал ее долго, до фиолетовой слепоты, а когда прозрел, увидел, как далеко, за зеленым газоном, золотится шпиль Инженерного замка.
Но вот кто-то незримой дланью удалил дворцы и зеленые парки, и открылся свет, струящийся воздух, озаренные воды. Катер вылетел на Неву. Это напоминало взлет в небо. Стучал от ветра флаг. Золотая игла Петропавловской дробилась, ломалась, отражаясь в каждой водяной лунке, в каждой бегущей волне. Крейсер «Аврора» утратил тяжеловесность брони, уловленный в светлую кисею, казался трепещущей рыбой. Зимний дворец напоминал бирюзовое, развешенное вдоль набережной колье. Исаакий казался громадным золотым яйцом, которое снесла загадочная, пролетавшая над городом птица. Медный всадник мчался по лучу от земли вверх и вдаль. Ростральные колонны поддерживали чаши темного, с завихрениями пламени. Внезапно из Невы ударил шумный гигантский фонтан, словно на дне открылся могучий ключ, и все подземные воды, питавшие этот город своей таинственной влагой, светоносной силой, животворным волшебством вырвались на свободу.
Рулевой, перекрикивая шум ветра и звон двигателя, обернулся:
— Теперь, если не возражаете, к Петропавловской крепости. Там предстоит сухопутная прогулка.
Алексей кивнул. Катер, описав по реке живописную дугу, помчался навстречу мрачным выступам фортов, из которых вырывалась в небо золотая игла.
Когда катер причалил к пристани, вдруг солнце пропало, нагнало холодного тумана, стало серо и сумрачно. Заморосил дождь. Город, минуту назад одухотворенный, воздушный, померк, прижался к земле, словно сверху на него давила незримая тяжесть, вгоняя в зыбкую землю его особняки, соборы и памятники.
Когда они с Мариной вошли внутрь крепости, гнетущее ощущение усилилось. Грязно-желтые, горчичного цвета, строения образовали замкнутое пространство, среди которых не угадывался выход. Вахты, казармы, склады, караульные помещения рождали тоску, под стать верстовым столбам или полосатым шлагбаумам, которыми разметило себя русское государство, разбросав свои тюрьмы и гарнизоны среди громадной страны. Где-то здесь, в казематах и каменных мешках, тосковали княжна Тараканова, декабристы, народовольцы. Их молитвы обретали вид узкого золотого луча, который один мог вырваться из каменной крепости. Но сейчас шпиль был затянут туманом, с него осыпалась холодная золотая роса, словно молитвы и упования узников не были приняты на небесах, не услышанными возвращались на землю.
С редкими посетителями они вошли в усыпальницу Романовых. Вид некрополя, где покоились останки императоров, подействовал на Алексея гнетуще. Здесь было много уходящего ввысь пространства, но свет, его наполнявший, был мутный, известковый, сырой. Пахло побелкой, строительными работами, непре– кращающимся ремонтом. Надгробия имели вид одинаковых бетонных брусков, словно их отливали на комбинате железобетонных изделий. Расставлены они были упрощенно и грубо, как это делают дорожные рабочие, преграждая проезд по улице. В этих надгробиях не было величия, не было сожаления об усопших, не было трогательных украшений, характерных для русских могил. Все было строго, казенно, с той рациональностью, с какой устанавливаются на аэродромах гробы перед погрузкой на военный транспорт.
Надгробные бруски были тяжеловесны, словно их укрупнили и утяжелили специально, чтобы лежащие под ними мертвецы никогда не могли подняться, причинить вред живым. Будто покойники не оставляли намерений покинуть могилы, поэтому надгробия постоянно обновляли, цементировали трещины, обмазывали мастерком шершавые грани.
Здесь было неспокойно, не было той умиротворенности и идиллической грусти, какие возникают на русских кладбищах, среди смиренных надписей и кротких фотографий. Казалось, в усыпальнице Романовых идет постоянная, не утихающая после смерти борьба. Могила Екатерины Великой помещалась рядом с могилой Петра Третьего. Императрица-мужеубийца встретилась после смерти со своей жертвой, и их кости под каменным полом сводили ужасные счеты. Император Павел был похоронен рядом с сыном Александром Первым, и царь-отцеубийца не находил покоя рядом с костями задушенного им отца. Александр Второй лежал в склепе, растерзанный бомбой, и забетонированная могила сдерживала этот взрыв ненависти, как бетонный купол сдерживает радиацию Чернобыля.
Погребенная династия была неблагополучной, несла в себе таинственный изъян, тайный грех, который сопутствовал ей от воцарения до низвержения. Алексей чувствовал это неблагополучие, не знал его природы, мучился непониманием.
Особое место занимало погребение последних Романовых. Там горели лампады, краснели живые цветы, веяло умилением и трогательной печалью. Но и это погребение вызывало смутное беспокойство, ощущение тайной огрехи. Эти останки по сей день не признавались Православной церковью останками царской семьи. Но главное, что мучило Алексея,— это выбитое на черном мраморе имя убиенного цесаревича. Кто был там погребен? Отрок, мещанский сын, Иван Мызников, в ту роковую ночь подменивший собой цесаревича и убитый в подвале? Значит, чудесно спасенный царевич продолжил свое существование и дал жизнь ему, Алексею, который теперь смотрит на мнимое погребение своего венценосного предка? Или же в могиле лежит цесаревич, а он, Алексей, — самозванец, игрушка в чужих руках, преступник перед Богом и людьми?
Ему стало худо. Склепы пахли больничной карболкой, удушающими парами формалина.
— Мне здесь тяжело, — сказал он Марине, — Пойдем наружу.
— Но там же дождь.
— Я здесь не могу. Пойдем.