Страница 2 из 3
Целая портретная галерея зверей нарисована писателем, и у каждого — характер. Тут и зазнавшаяся собака Чембулак, и хитрый бурундук, и любопытный путешественник воробей, сластёна ручной медведь Михаил, гордый, как настоящий князь, белый олень Князёк, и чадолюбивый пинагор, и ласковый тюленёнок Федя. «Хитрость» же самого писателя состоит в том, что тех, кого мы видим часто и оттого замечать перестали, самых малых и ничтожных, он превращает в сказочных незнакомцев, и наоборот, заморских чудищ, обитателей морей и льдов, приближает к нам, делает родными и близкими. Так, знакомый нам всем ворон в изображении Г. Снегирёва вырастает в грозного, мощного властелина гор: «Далеко слышен шум его крыльев, даже горный ручей не может их заглушить… даже олень вздрагивает от его карканья и тревожно озирается вокруг» («Ворон»). И в этом избранном писателем ракурсе, образность которого построена на философских размышлениях о жизни, меняются все привычные размеры пространства и временные соотношения всего лишь от одного замечания о том, что ворон отморозил себе крыло «лет сто, а может, и двести назад. Кругом весна, и он совсем один».
«Морской сазан» тоже создание мифологическое. «Днём я увидел морского сазана. Он весь был закован в красную чешую, как рыцарь в латы. Валялся в пыли, а сам всё к воде, к воде полз и красным глазом на рыбаков косил, как дикий жеребец». В конце рассказа тот, кто назван «рыцарем» и «жеребцом», придёт в камыши «тереться брюхом, выпускать икринки в прохладную, сладкую воду». А между этими конечными точками передано ощущение могучей стихии, которая гонит это удивительное существо по горьким водам Каспия, через жар пустынь, чтобы совершить предназначенное природой, главное дело своей жизни. Жар, сжигающий его, опаленность переданы повторением слова «красный»: красная чешуя, красный глаз. Чем ближе к концу, краски делаются прохладнее, появляется «розовое», затем «белое», потом возникнут эпитеты «снежный» и «прохладный», к ритм движения, вначале бешеный, постепенно замедляется, чуть ли не до полной остановки, последний раз слабый отсвет «красного» мелькнёт в заключительной фразе: «…и краски раскалённых песков гаснут на его чешуе».
А вот осьминог, этот ужас водолазов, у Г. Снегирёва похож на ёжика («Осьминожек»). И тут мы видим ещё одну «хитрость» писателя — чтобы сделать существо, непохожее на человека, даже грозное, близким и родственным, он изображает его детёнышем, да ещё заблудившимся. Пингвинов же рисует мальчишками, озорными, любопытными, среди которых встречаются и забияки, и драчуны, и смельчаки («Про пингвинов»). Впрочем, жизнь их отнюдь не идиллия. На берегу подстерегает пингвинов поморник, в море — морской леопард. У читателя возникает чувство жалости к беспечным, озорным существам, хотя они и очень далеки от нас, и желание оберегать их, защищать. Из-за тюленьего детёныша люди даже корабль повернули, чтобы доставить его к маме («Белёк»). Моряки сняли его со льдины, но на судне белёк затосковал, от молока отказался, «и вдруг из его глаз покатилась сначала одна слеза, потом вторая, и так и посыпали градом. Белёк молча плакал». Особенно тревожно становится оттого, что малыша отвезли на прежнее место, но положили на другую льдину. И мы в очередной раз переживаем вместе с автором: найдёт ли он, как и «маленькое чудовище», свою маму?
Вызывая чувство сострадания и ответственности за живых существ, повествование становится уроком добра. Так происходит и в рассказе «Верблюжья варежка». Мальчик отрезал кусок хлеба, посолил и отнёс верблюду — это «за то, что он мне дал шерсти», при этом шерсти он настриг с каждого горба понемножку, чтоб верблюд не замёрз.
Часто в рассказах Снегирёва возникают романтические картины: «ветерки летают над степью и видят, как распускаются по ночам маки; верблюды танцуют «танец весны», радуясь, «что прошла зима, греет солнце, и они живы»; на утренней заре, когда над рекой поднимается туман, ива видит, как ходят в реке стаи краснопёрых язей и раскрываются белоснежные кувшинки». Символом вечного древа, древа жизни, становится кедр. Он всех кормит: белка вылущит орешки, уронит шишку, а на земле её мышь подберёт. Синицы, кедровки, бурундуки, даже медведи кормятся шишками. «А кедру не жалко. Стоит он весь живой и тянется зелёными ветками всё выше и выше к солнцу» («Кедр»).
Но чтобы не впасть в патетику или внешнюю красивость, писатель вдруг разрывает описание неожиданными деталями, вроде тех, как олени бодали рогами шкуру ненавистного медведя, мстя за гибель своего собрата («Про оленей»). И от этого рассказ становится и более убедительным, и необычным.
Рассказы Снегирёва правдивы и сказочны, верность изображения людей и зверей подкрепляется здесь ёмким, точным словом, энергичным и чистым языком, напоминающим стиль детских рассказов Л. Н. Толстого тем же неспешным течением повествования, сдержанностью и лаконизмом, благородством и человечностью.
Чудесная лодка
Мне надоело жить в городе, и весной я уехал в деревню к знакомому рыбаку Михею. Михеев домик стоял на самом берегу речки Северки.
Чуть свет Михей уплывал на лодке рыбачить. В Северке водились огромные щуки. Всю рыбу они держали в страхе: попадались плотвички прямо из щучьей пасти — на боках чешуя ободрана, как будто оцарапали гребёнкой.
Каждый год Михей грозился поехать в город за щучьими блёснами, да никак не мог собраться.
Но однажды Михей вернулся с реки сердитый, без рыбы. Он молча затащил лодку в лопухи, велел мне не пускать соседских ребят и уехал в город за блёснами.
Я сел у окна и стал смотреть, как по лодке бегает трясогузка.
Потом трясогузка улетела и к лодке подошли соседские ребята: Витя и его сестра Таня. Витя осмотрел лодку и стал тащить её к воде. Таня сосала палец и смотрела на Витю. Витя закричал на неё, и они вместе спихнули лодку в воду.
Тогда я вышел из домика и сказал, что брать лодку нельзя.
— Почему? — спросил Витя.
Я сам не знал почему.
— Потому, — сказал я, — что лодка эта чудесная!
Таня вынула палец изо рта.
— А чем она чудесная?
— Мы только до поворота доплывём и обратно, — сказал Витя.
До речного поворота было далеко, и, пока ребята плыли туда и обратно, я всё придумывал что-нибудь чудесное и удивительное. Прошёл час. Ребята вернулись обратно, а я так ничего и не придумал.
— Ну, — спросил Витя, — чем же она чудесная? Простая лодка, один раз даже на мель села и течёт!
— Да, чем она чудесная? — спросила Таня.
— А вы разве ничего не заметили? — сказал я, а сам старался поскорей что-нибудь придумать.
— Нет, ничего не заметили, — сказал Витя ехидно.
— Конечно, ничего! — сказала сердито Таня.
— Так, значит, ничего и не заметили? — спросил я громко, а сам хотел уже удрать от ребят.
Витя замолчал и стал вспоминать. Таня сморщила нос и тоже стала вспоминать.
— Видели следы цапли на песке, — робко сказала Таня.
— Ещё видели, как уж плывёт, только головка из воды торчит, — сказал Витя.
Потом они вспомнили, что зацвела водяная гречиха, и ещё видели белый бутон кувшинки под водой. Витя рассказал, как стайка мальков выпрыгнула из воды, спасаясь от щуки. А Таня поймала большую улитку, а на улитке ещё сидела маленькая улиточка…
— Разве всё это не чудесно? — спросил я.
Витя подумал и сказал:
— Чудесно!
Таня засмеялась и закричала:
— Ещё как чудесно!
Верблюжья варежка
Вязала мне мама варежки, тёплые, из овечьей шерсти.
Одна варежка уже готова была, а вторую мама до половины только связала — на остальное не хватило шерсти. На улице холодно, весь двор замело снегом, гулять меня без варежек не пускают — боятся, что отморожу руки. Сижу я у окна, смотрю, как синицы прыгают на берёзе, ссорятся: наверное, не поделили жучка. Мама сказала: