Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 64



— В хороших, — удивленно подняв брови, тихо ответил Миши.

— Как так?

— Она прекрасная девушка, — сказал мальчик.

— Прекрасная девушка! — воскликнул председатель. — Девица, которая дошла до такого нравственного падения, что сбежала из дома с мошенником, и это, по его мнению, прекрасная девушка! Ну говори же, говори, почему каждое слово приходится вытягивать из тебя клещами?

Но Миши, потупившись, молчал. Все казалось ему шатким, неопределенным. Он чувствовал, что эти люди, хотя и взрослые, умные, никогда ничего не поймут. Разве способны они понять чью-либо душу, если пытаются пробить в ней брешь и, как воры, убийцы, похитить чужую тайну? О, господи, был бы рядом человек, которому можно излить душу, с глазу на глаз, с полной откровенностью! Он посмотрел на окно, и взгляд его с грустью остановился на темной, затянутой паутиной раме, такой же мрачной и пустой, как его жизнь.

— Позвольте мне, коллеги, задать мальчику несколько вопросов.

— Пожалуйста.

— Скажи-ка, скажи, дитя мое, — обратился к Миши учитель с черной бородой, — как ты отважился… Это ж не пустячное дело — продать лотерейный билет, уясни себе, продать лотерейный билет за десять форинтов! Неужели ты не понимал, что это недопустимо? Ты, верно, считал, что он все равно не выиграет?

— Я не продавал билета!

— Постой, ну хорошо, предположим, это так. Но зачем тогда ты лгал господину Пошалаки, что купил билет будапештской, а не брюннской лотереи, и не прочитал ему брюннский тираж?

— Его не было в газете, господин учитель.

— Не лги!

— Не было.

— Не прекословь! Не следовало продавать билет! А ты продал! Продал, мерзавец! Не ври мне прямо в глаза, маленький мерзавец, не то съезжу тебе по физиономии, да так, что голова слетит! Как ты смеешь лгать мне в глаза? Из какой ты семьи? Кто твой отец?

Миши не отвечал.

— Разве ты не слышал? Кто твой отец?

— Плотник.

— Оно и видно. Приучен лгать… Он изощренный лгун. От плохого семени не жди доброго племени.

Услышав это, Миши оцепенел. Стиснув зубы, негодующе пронзил учителя глазами. И тот, всего несколько минут назад пытавшийся умильными взглядами и медоточивыми речами задобрить мальчика, заставить его оклеветать себя, теперь не сдержал своей ярости и, взбешенный, вскочил с места:

— Ах ты негодяй! Ты даже не боишься меня, подлая душонка! Я тебя за уши отдеру, ты…

Миши стоял как вкопанный. Челюсти у него были стиснуты, ноздри раздувались, как у загнанной лошади, бледное лицо еще больше побледнело, и казалось: вот-вот он бросится на учителя.

— У него совершенно порочная натура, — нетерпеливо проговорил председатель, — я понял это с первого взгляда. Лишь такие предпосылки могут доступно объяснить сложную совокупность уголовных преступлений, которая здесь налицо и которая сделала бы честь не одиннадцати-двенадцатилетнему ребенку, а опытному, изощренному преступнику.

— Как жаль, отличный ученик — и отпетый негодяй!

— «Отличный ученик, отличный ученик»! — воскликнул председатель. — Разум может быть и даром господним и бесовским наваждением. Главное — не какая голова, а какая душа у человека. Умница с порочной душой не способен совершить благие деяния во имя человечества, а самый ограниченный человек с честной, благородной душой будет полезным членом общества. Дебреценской коллегии с ее славными традициями не пристало растить известных всему миру преступников, ей подобает воспитывать верных и полезных родине, достойных и высоконравственных граждан.

— Я не хочу больше учиться в Дебреценской коллегии! — выкрикнул Миши.



Все застыли от изумления.

— Не хочешь? Не хочешь учиться в Дебреценской коллегии? Во-первых, дружок, это едва ли от тебя зависит, а во-вторых, даже на виселице ты сможешь гордиться, что некогда, хотя и недолго, но все же учился в Дебреценской коллегии… Подлые людишки!

Он с каким-то особым почтением, восторгом и священным трепетом произносил слово «дебреценский» и при этом преисполнялся столь возвышенных чувств, что наконец встал — а его примеру не могли не последовать остальные, — чтобы почтить свой город и засвидетельствовать перед лицом всевышнего, что значит для него само слово «Дебрецен»! Эта минута навсегда запечатлелась в памяти мальчика, ведь никогда в жизни не видел он проявления такого высокого, горячего патриотизма, и, как всякое искреннее большое чувство, оно увлекло и его. Ему стало вдруг стыдно за свою слепоту и несчастную участь, за то, что он хоть на мгновение мог утратить переполнявшее его сейчас волшебное ощущение причастности ко всему дебреценскому.

Но как только учителя встали, судебное разбирательство сразу утратило прежний сдержанный, официальный тон. Все зашевелились, задвигались, стали ходить по комнате, перебрасываясь возмущенными замечаниями о безнравственности молодежи и будущем родины…

— Ступай отсюда, — немного погодя сказал председатель мальчику.

— Если понадобится, мы тебя вызовем.

Тогда Миши обратился к директору, который на протяжении всего заседания хранил молчание:

— Простите, пожалуйста, господин директор, и вы считаете меня плохим?

— Гм!.. Какой ты, мы и хотим знать… — после минутного раздумья, подняв брови, сказал директор. — Именно это выясняют собравшиеся здесь господа…

Понурив голову, мальчик вышел из учительской, оставив частичку своего сердца старому директору.

Он еще слышал дебаты, оживившиеся после его ухода, как вдруг кто-то появился в дверях аудитории. С радостным счастливым волнением Миши почему-то сразу почувствовал, что пришли к нему. Это был его дядя Геза Ижак, одетый как барин, в огромной коричневой шубе и черном котелке. Большими карими глазами он окинул аудиторию и, завидев племянника, с распростертыми объятиями кинулся к нему.

— Миши, родной мой, — сказал он, прижимая мальчика к груди.

И слезы брызнули из глаз Миши, который столько времени прожил среди чужих и ни от кого тут не слышал ласкового слова. Он повис на руках дяди и, уткнувшись лицом в его холодную шубу, разрыдался.

Долго-долго плакал он от невыразимого счастья. Наконец-то есть у кого выплакаться на груди: здесь дядя Геза, его идеал, гордость всей семьи, милый, добрый дядя Геза, так давно не посылавший о себе весточки. Миши, попав в большую беду, и не надеялся, что тот его выручит…

— Меня обижают, — захлебываясь слезами, пролепетал он. — Дядя Геза, меня обижают…

И дядя Геза, сняв перчатки, погладил его по голове, поцеловал в лоб, ласково заглянул в глаза. Его большие карие глаза тоже были полны слез. Ах эти милые, серьезные глаза!

— Малыш, родной мой…

— Я не буду больше учиться в Дебреценской коллегии! — крикнул Миши. — Не хочу… Меня обижают!

Он всхлипывал, обливался слезами и никак не мог освободиться от огромного нервного напряжения, давно назревавшего в нем.

Расстегнув шубу, дядя Геза привлек к себе, обнял дрожащего, несчастного, смертельно бледного, темноволосого мальчика, который зажал рот рукавом, в кровь искусал себе пальцы, чтобы подавить мучительные рыдания.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

— Подожди здесь, сынок, — с неизъяснимой нежностью сказал дядя Геза, — я пойду к ним, а ты посиди здесь, посиди спокойно.

Сжавшись в комок, Миши присел на краешек первой скамьи в среднем ряду. Он трясся как осиновый лист. Подперев рукой лоб, дрожал от озноба, так что зубы стучали, и вдруг в такт этому постукиванию стали складываться стихи: