Страница 3 из 6
Наталия Рязанцева, в то время студентка сценарного факультета, вспоминает:
«Шпаликов был невероятно обаятельный, такой модный студент, он уже писал, его уже все знали, и когда Марлен Хуциев позвал его делать вместе фильм, он, видимо, решил, что Гена как раз и есть тот самый герой, которого он замыслил.
Шпаликов носил бархатную толстовку с бабочкой. Он был младше меня курсом, хотя по возрасту старше меня. Я мало кого знала с его курса, а его знала. Шпаликов был такой звездой ВГИКа. Он всех заинтересовал, он как-то умел со всеми ладить. Щелкал каблуками (суворовец!), ухаживал за всеми артистками — у нас было много красивых актрис. Он ходил их развлекал с котом. У него такая малица была, он засунет кота за пазуху и ходит в гости».
Одной из первых работ Шпаликова на факультете был небольшой сценарий под названием «Человек умер» о самом ВГИКе. Сценарий вызвал неоднозначную реакцию, ибо центром сюжета служила собственная смерть сценариста. Что это? Шутка, розыгрыш, игра с чертом или предчувствие, провидение?
С высоты сегодняшних знаний о том, что случилось 1 ноября 1974 года, читать это страшно.
Начинался сценарий с доски объявлений, где среди других было извещение в траурной рамке, на листке, вырванном из тетради:
«Деканат сценарного факультета с грустью сообщает, что на днях добровольно ушел из жизни ШПАЛИКОВ ГЕННАДИЙ. Его тело лежит в Большом просмотровом зале. Вход строго по студенческим билетам. Доступ в 6 час., вынос тела — в 7.
После выноса будет просмотр нового художественного фильма!!!»
Возле доски объявлений — несколько человек. Они что-то жуют. Голоса совсем спокойные.
— Как это его угораздило?
— Говорят, повесился.
— Повесился?
— Ага, в уборной.
— Некинематографично. Лучше бы с моста или под поезд. Представляешь, какие ракурсы?!
Дальше, после небольшого препирательства с некой Колодяжной (все фамилии подлинные), уверенной, что все собрались возле зала ради кинопросмотра, за проведение которого отвечала она («Почему закрыт зал?» — «Понимаете, человек умер…» — «Это — его дело, а у меня расписание»… И т. д. и т. п.), идет легкий треп, иного слова не подберу, этакое упражнение в остроумии на тему самоубийств.
«Что нам смерть — раз, два и повесился. На то мы и писатели». «Я знаю одно: сам я не вешался и ничего определенного сказать не могу». «Кому как, а мне это нравится. Я бы сам сделал что-нибудь похожее — времени не хватает. Завален этюдами». «Я так считаю: самоубийство — это плагиат. Ничего оригинального. Меня эта смерть не обогатила»…
И еще много чего «смешного». Обхохочешься…
Но с какой целью это написано? И к какому жанру можно отнести «Человек умер»? К комедии?
«Самоубийца» Н.Эрдмана — это острая социальная сатира, пьеса несет глубокую мысль. А здесь? Ну, повеселились у гроба товарища, как на хорошем просмотре, скинулись на поминки…
Повторю вслед за одним из персонажей: меня эта смерть не обогатила. Я лишь поняла, что Шпаликов не такой уж добрый и что ради красного словца он, как говорится, не пожалеет ни мать, ни отца, ни сотоварищей своих.
Скажете — пародия, гротеск, «капустник». Но есть все-таки темы, к которым, верующий ты или нет, надо относиться с пиететом, с осторожностью, чтобы не оскорбить чувств других, не накликать беду. Использовать в качестве эпатажа, а к нему был склонен Шпаликов, извещение о собственной смерти, не значит ли притянуть трагедию?
Только молодостью, бесстрашием перед жизнью, перед будущим можно как-то объяснить этот «сценарный ход».
Шпаликов, вообще как ребенок, не чувствовал края, не знал разницы между прямолинейностью и прямотой. При всей аудитории, к примеру, мог бросить в лицо кинорежиссеру Григорию Александрову, профессору ВГИКа, по поводу его фильма «Русский сувенир»: «Ребята, сегодня вот нам показали — и хорошо показали, лучше нельзя, — какое кино нам делать не надо. Никогда!»
Мнение тогда еще не состоявшегося, но уже почитаемого сценариста было справедливым: «Русский сувенир» был явной неудачей мастера. И все же, все же, все же…
Думаю, не только меня заденет размашистость шпаликовского стихотворения «Утро»:
Возможно, стихотворение это и отражает в ка-кой-то мере самоощущение поэта. Но вряд ли составителям книги «Геннадий Шпаликов», изданной в Екатеринбурге («У-Фактория», 1999), стоило помещать его на первой странице в качестве эпиграфа: оно не отражает дух творчества Шпаликова, сложность и противоречивость его личности.
«Не верю ни в бога, ни в черта» — скорее всего фигура речи. Бог был в его сердце, открытом людям, состраданию, радости жизни, земной красоте.
И Россия не такая уж нелепая, и Шпаликов — тоже.
С чудесной и яркой улыбкой, на всех он производил хорошее впечатление.
«Шпаликов был особенно сияющ, — говорила о нем Белла Ахмадулина. — Солнце отражалось в его глазах, и вообще он был здраво и радостно настроен, и можно было про этого молодого человека сказать: он несомненно рожден для радости, для успеха».
А от Петра Тодоровского при первом знакомстве с начинающим сценаристом тот вмиг получил прозвище — Генацваликов.
Он был всегда окружен друзьями. Ядро компании составляли, помимо самого Шпаликова, сценаристы Финн, Рязанцева, операторы Княжевский, Ильенко, режиссеры Файт, Митта. Иногда к компании присоединялись Николай Губенко, Никита Михалков, Белла Ахмадулина, Андрей Тарковский…
Жили веселой студенческой жизнью. Гуляли, бездельничали, бывало, днями не расставались. А когда ложились спать, Шпаликов ухитрялся за ночь написать страниц десять нового сценария. Сценарий «Причал», к примеру, был написан на глазах друзей за несколько ночей. Стихи и песни он сочинял буквально на ходу.
Павел Финн рассказывал в одной из телепередач:
«Шестидесятые годы, их начало, представляют собой особое время, какой-то такой остров во времени: это еще недалеко от войны, это и постоянная радость от того, что можно чувствовать себя свободным. Такая большая московская компания людей, живущих в искусстве. Об этом никогда не говорили, что мы живем в искусстве, это просто было бы стыдно сказать так, потому что пафос не позволялся. Но мы жили с общим ощущением открытого шампанского… Не все шестидесятые годы, а те годы конца ВГИКа — начала какой-то иной жизни. До сих пор я ощущаю какой-то идущий от них свет.
Мы были как будто бы беспечны, но в этой беспечности было очень много серьезного. За фасадом этой беспечности шла работа, которая и делала из нас тех, кем мы стали или кем мы не стали. И самым, безусловно, ярким лучом в нашей жизни тогда, конечно, был Гена, хотя мы об этом не думали. Мы это чувствовали, мы это знали, да он и сам это чувствовал, сам это знал.
Гена был такой Моцарт среди нас, и, к счастью, то, что он Моцарт, было прекрасно, а еще прекраснее, что среди нас не было Сальери. Он был абсолютно уверен в своем предназначении, в своей власти над этой жизнью, в своей неординарности».
В 1958 году на сценарном факультете, на курсе, где училась Наташа Рязанцева, случилось серьезное ЧП.
У студентов курса сложилась традиция: по окончании очередной сессии устраивать курсовую вечеринку. Гвоздем каждой встречи был магнитофонный «капустник». На пленку записывались эпиграммы на однокурсников, шутливые песенки, пародии, сценки из студенческой жизни. Будущие сценаристы просто дурачились.
В тот раз дело не заладилось. Кто-то вовремя что-то не написал, не было эпиграмм…
«Мы собрались и стали импровизировать на ходу пародию на историко-революционную тему, — рассказывает Наталия Рязанцева. — Я даже текст помню: „Еще не успел смолкнуть залп „Авроры“, а у колонн Таврического дворца…“ и так далее. Изображали Сталина. Была сцена с Лениным, который принимал академика, крестьянина, татарина, — ну, как в этих пьесах было. Все это записывалось на магнитофон. А потом кто-то сказал: „Ну, ребята, вы дров наломали!“ Решили все стереть и стерли».