Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 9



Зехра мальчишку пожалела. Покормила как следует, пригласила еще раз в дом. И еще раз, и еще. Уже не только вместе со старшим сыном, а просто «ты заходи, когда в городе окажешься». Так началась их почти «братско-сестринская» дружба, и разговоры до поздней ночи, и улыбки, и взаимопонимание, и неведомо откуда всплывшая нежность…

Короче, история сериального качества. Потому что так оно случилось, что в один из приходов Мустафы (так неромантично его звали) Зехра сама не сообразила, как согрешила. А чего? Муж постоянно в разъездах, женщина она красивая, в соку, а тут здоровый юнец с обожанием в карих глазищах.

Короче, «я был батальонный разведчик, а он писаришка штабной»…

Смешно вообще-то, если б не любовь. Влюбилась Зехра. Вот ведь оказия. То есть сперва просто пожалела, а потом ухнула с головой, высокой прической и ушами, в которых звенели золотые серьги, подаренные супругом на день рождения.

И понеслась душа в рай. Зехра сразу решила, что ничего от мужа утаивать не станет. Вспомнила, что «дочь полковника» и что негоже ей лгать и изворачиваться, поняла, что жить с такой тайной не желает, а без Мустафы тем более. И написала Зехра мужу письмо, где в подробностях рассказала что и как…

Муж вернулся с редутов своих худой, ошалевший. Желал объяснений. Обещал «простить и забыть», но она уже чемоданчики собрала, туда боа с туфлями покидала и только ждала, когда можно будет выйти за порог.

Я вообще так легко рассказываю, потому что мне так свекровь моя все поясняла. Только когда я вижу, как Зехра гладит пальцами фотографии своих сыновей, мне кажется, что не все так радужно происходило. Кажется мне, что непросто было такой вот карамельной женщине оставить мужа и детей и всю свою жизнь перечеркнуть напрочь.

И уйти непонятно куда. За любимым.

А ведь ушла. Они поселились в домике, принадлежавшем его покойному отцу. В том самом домике на краю нашего квартала. Поселились и немедля стали кварталом презираемы, потому как покусились на общеквартальный порядок — намус[8]. Что сплетни и пересуды! Дом закидывали гнилыми овощами. Женщины выливали к его стенам помои, а мужчины плевали на стекла.

Зехра мыла стекла, покрывала голову платком, потому что в нашем квартале вся эта богемная мода до сих пор считается делом не слишком хорошим. А тогда и подавно.

Мустафу из лицея немедля исключили. Он пошел на завод, чтобы прокормить себя и любимую. Любимая сидела дома.

Изредка она выходила и быстро, пряча лицо, бежала на остановку. Ехала куда-то в центр. Видимо, поглядеть на детей, выпросить у них прощения. Они же ее прокляли. Все и сразу. Всем расчетом. Отец сказал «проклинаю», сыновья повторили вслед за ним. Правы? Да.

Все равно ездила. Смотреть. Издалека. Потом возвращалась и Мустафе своему готовила еду. Ну уж что было. Фасоль, может быть. Хлеб. Суп томатный.

Так прошло полгода. А потом муж Зехры таки приехал за ней. Не постыдился. Красивый. Одетый по форме приехал. Маршировал по кварталу прямой, как штык. Зашел в дом. Долго там что-то с женой беседовал. Квартал ждал, что сейчас начнется смертоубийство, а нет. Вышел тихо. Едва притолоку фуражкой не задел. Только уже весь какой-то сникший вышел, к машине побрел.

Одна из квартальных теток ему крикнула: «Забирай свою шлюху отсюда. Нам не надо тут такого». А он твердо так сказал, чтоб все слышали, даже те, кто за шторами прятался. «Она мне не жена. Я ее отпустил. Она теперь Мустафе жена. Перед Аллахом».

— Просил вернуться. А я отказала. Любила я Мустафу. Больше всей жизни. Больше всех детей своих и себя самой.

Фасолина падает на пол. Зехра-тейзе щурится, пытается найти беглянку.

— Сейчас подниму, — опускаюсь на колени. Начинаю шарить по полу. Перед моим лицом ее ноги, сбитые и черные. Не те ноги, на которые можно надеть лаковые туфли на платформе.

Короче, после того как квартал узнал, что Зехра с Мустафой теперь муж и жена, помои к двери лить перестали. Но сторонились еще долго. Только когда беременная уже Зехра взялась помогать местным детишкам с уроками, стали чуть доверять. Ну а уж когда она родила дочку, когда начала выходить вместе со всеми во двор, сидеть на траве, качая младенца на коленях, — тогда совсем стала своей.

— И что же, и виллу бросила, и брильянты? — спрашивали ее. Охали от удивления.

— Да. А зачем они мне, когда тут любовь? — удивлялась Зехра.



— Нуу… Любовь любовью, а хлебушка хочется.

— Проживем! — улыбалась Зехра.

— А дети как же? Бросила детей-то? — встревал кто-то.

— Не ваше дело! — хмурилась, вставала и уходила в дом.

Мустафа умер, когда дочке исполнилось три года. Чахотка. Всего с пяток лет получилось им любви. А Зехра никуда не делась из квартала. Так и осталась жить в домике на отшибе. Зарабатывала поденщиной, уроками французского для деток квартальных «богачей». На вопрос «чего к отцу хотя бы не вернешься» пожимала плечами.

«Пять лет жила с Мустафой. И ни за одну секунду из этих пяти лет мне не стыдно. Всю жизнь до этого я провела как конфета в бархатной коробке и не думала, что можно так любить. Понимаешь, Лале?» — она распрямляет плечи. Королева. Чистая королева. Без примесей.

Понимаю. Я понимаю, Зехра-тейзе. Ты рассказывай. А я фасольку полущу.

У нас в квартале соседка есть Айгюль. У нее муж. Айгюль — тетка красивая. Статная такая. Светловолосая. Чем-то похожа на северных итальянок. Вдобавок «образованная» — закончила аж два курса университета. А там любовь-морковь, закрутило-понесло, дети-быт-кастрюльки-свекровь. Университет Айгюль бросила сразу после свадьбы, но все равно по меркам нашего квартала — «образованная».

Вот за эту «образованность», а также за непривычную богатую стать и непокорный подбородок Айгюль своим мужем бывает раз в неделю бита. А чтоб знала свое место и не высовывалась! И то правда — все бабы как бабы, а у этой взгляд свысока и походка неубиваемо-лебединая.

Айгюлин муж человек незлобивый, простой (сторожем в школе работает), меланхоличный, но порядки знает. Не может жена над мужем приоритетничать. Не положено. Поэтому в субботу, после вечернего азана, выпивает муж бутылочку ракы для нужного озверения и идет Айгюль бить. Бьет не жестоко, несильно, но значительно. Так, чтоб весь квартал слышал и понимал, кто в доме хозяин.

Не то чтобы Айгюль эту ситуацию считала нормальной, но не оспаривает. Этим она в квартале социально адаптируется, получает необходимую долю сочувствия соседок. Видите ли, если б она вся такая белокурая, полногрудая и образованная была еще и не бита — всё. Считай, вечный бойкот и шушукания за спиной. А так — всё в порядке. Как у всех.

Опять же не потому, что тут в каждой семье жен бить принято. Нет. Принято страдать. Вместо регулярного битья может выступать регулярная безработица, чахотка, шизофрения, игромания, дурная сноха, непослушный сын, нахальный сват, брат в тюрьме или армии, или какой непроходящий таинственный сглаз… Несчастным можешь ты не быть, но обделенным быть обязан. Отсутствие социальной депривации означает социальную несостоятельность.

Вот поэтому-то Айгюль не слишком огорчена, и того, что она вот уже лет двадцать как еженедельно мужем бита, не стесняется.

— Мой опять вчера напился, с катушек съехал, — жалуется она, демонстрируя соседкам цветастый бланш под глазом.

— Вах, вах, вах. Негодяй, — качают головами наши местные сплетницы, и социальное равенство восстановлено. И можно сидеть на табуреточках в садике и спокойно пить чай.

Айгюль, хоть и «образованная», давно уже наша — квартальная. Хотя где-то с краю стучит в ней копытцами непокоренный феминистический бес, тот, что поселился в ней двадцать лет назад вместе с цитатами из переводной литературы и местной прокоммунистической публицистики.

Этого беса Айгюль может показать лишь мне. Краешком хвоста. Изредка. И то лишь потому, что я русская. Потому что я здесь ненадолго. Потому что передо мной, «европейской женщиной», Айгюль нестерпимо стыдно. Не за себя, за Турцию — страну светского ислама. Айгюль стыдно так, что она даже прикрывает бланш ладонью и слишком часто пожимает плечами. И говорит так страстно, словно только что вернулась с лекции по французскому символизму.

8

Namus (турец.) — достоинство, порядочность.