Страница 15 из 151
— В этом никто и не сомневается, дядя Мауринь. Но закон остается законом. Мы не можем менять его для каждого человека.
— И дернуло меня показать им паспорт, — не слушая ее, ворчал Мауринь. — Не надо было и вынимать его. Вот тогда бы попробовали доказать, что мне больше сорока пяти. Сбрил бы усы, остригся покороче. Кабы не эта седая пакля, никто бы слова не сказал… Вот, ей-богу, не ожидал, что у Петера Спаре такая сестра. Сам Петер парень порядочный, а сестра ни то ни се. Нет, видно, мне одно остается — ехать куда-нибудь в другие места. Там уж меня, шалишь, никто не забракует.
— Вы не сердитесь, дядя Мауринь, — улыбнулась Айя. — Я вам только хорошего желаю.
— Где тебе разбираться в хорошем, когда ты так действуешь.
— Подождите, еще как будете помогать фронту и в тылу!
— Тыл тылом и останется, а фронт — это фронт. Никто небось не окажет, что Мауринь воевал, если он всю войну проторчит здесь.
Глядя из окна вагона на Мауриня, который все еще стоял на перроне, с унылым видом теребя усы, Айя искренне пожалела его. Она чувствовала, что старик на этом не успокоится, что он замышляет что-то. «Нужно с ним хорошенько поговорить, а то еще наделает глупостей…»
Но и с другими повторялось то же самое. Айе приходилось вести такие же споры на каждом собрании. И старики, и подростки, и женщины настойчиво убеждали ее, что, начиная с нынешнего дня, их место только в латышской дивизии.
— Почему это мы не можем воевать? Чем мы хуже других? Мы ничего не пожалеем, мы хотим отдать жизнь за Родину, и вы не имеете права отказывать нам.
Айе приходилось подолгу уговаривать людей, доказывать, что старикам и подросткам надо остаться дома. Степенные мужчины, записавшись в добровольцы, кидали в воздух шапки, пели, танцевали от радости. Не скорбь, не жалость, а гордость и даже зависть были написаны на лицах провожающих, — каждому хотелось быть на месте будущих бойцов или с ними. Это не значило, что люди не задумывались по своей наивности о тяготах войны. Они знали, какая суровая жизнь ждет их, но разве что-нибудь могло показаться им слишком дорогим или трудным, когда дело шло о свободе и счастье народа? Будто животворная весенняя гроза бушевала в их душах, будто старинная героическая легенда ожила в их сердцах, и всем своим существом, всеми помыслами и стремлениями отдавались они солнечному вихрю, не сознавая даже собственного величия.
Ян Пургайлис с женой уже несколько недель проработали в колхозе, когда до них дошли слухи об организации латышской дивизии. За это время они успели освоиться и с новыми местами и с людьми. По правде говоря, произошло это так легко и естественно, что они и сами не заметили, как привыкли. Когда в село приехали эвакуированные, колхозники наперебой приглашали их к себе; женщины приносили детям молоко, а председатель колхоза Анисимов выдал каждой семье на первое время по пуду зерна и еще кое-чего на приварок. Пургайлисам и еще одной семье отвели на краю села свободную избу. Но там они в сущности проводили только ночи, потому что с восходом солнца и Ян и Марта торопились на колхозное поле убирать хлеб.
По вечерам Пургайлис вместе с другими колхозниками приходил в правление к Анисимову потолковать относительно предстоящих работ. И удивительно было Пургайлису: как это не походило на привычные ему разговоры хозяина с батраками! Здесь все были хозяева, все чувствовали одинаковую ответственность за общее дело.
Острым, наблюдательным взглядом схватывал Ян все новое, с первых же дней принялся расспрашивать, как учитываются трудодни, какой приусадебный участок остается в пользовании у каждого колхозника, как работает молочная и птицеводческая ферма. За работой он часто делился с Мартой своими впечатлениями.
— Это все надо крепко намотать на ус, — говорил он. — Когда-нибудь и нам пригодится. Кончится война, мы и в Латвии устроим что-нибудь такое.
В колхозе многие мужчины были призваны в армию, и, однако, оставшиеся успевали справляться с очередными полевыми работами.
— Подумай только, Марта, каково бы им пришлось, если бы вместо колхоза было сто единоличных хозяйств. Хлеб наполовину остался бы на полях, осенью редкая семья справилась бы с пахотой, а это уж знай — на будущий год придется голодать. Иначе как сообща таких трудностей не одолеешь. И думаю я, Марта, нам на старом фундаменте ничего хорошего не построить, — так, вроде заплаты получится. Надо фундамент новый поставить, вот как здесь, в колхозе. А этот фундамент правильный, надежный.
Пургайлиса вскоре выдвинули в бригадиры. Они с Мартой работали с таким самозабвением, как будто убирали первый урожай с собственного поля. Да… Пахали и сеяли на другом месте, и кто его знает, чья коса звенит сейчас на той ниве, чьи закрома скроют выращенный на ней хлеб. При этой мысли еще милее становились колхозные поля, и они готовы были работать на них и поздней ночью, при свете звезд.
«Погоди, Вилде, полетишь еще вверх тормашками со всеми своими Германами и Каупинями… — думал Пургайлис, складывая туго связанные снопы в золотые копны. — Придет время — отчитаешься ты передо мной. Хозяин вернется домой и наведет порядок».
Обычно, пока они с Мартой работали, где-нибудь поодаль Петерит возился на зеленой меже со своими игрушками, а игрушками ему могли служить любой цветочек, любой камешек или дубовый желудь.
— Мамочка, ту-ту! Папа, гляди, что у меня!.. — поминутно звал он. Образы матери и отца, лежавших в луже крови, уже исчезли из его памяти. Сиротство прошло для него незамеченным, он вновь обрел родителей. А люди были уверены, что Петерит родной сын Пургайлисов.
В тот день, когда в село приехал присланный Айей уполномоченный, Ян Пургайлис с Мартой кончили работу ранее обычного. Они пошли на собрание и выслушали сообщение об организации дивизии. Когда представитель кончил говорить, Пургайлис вопросительно посмотрел на жену. Марта дотронулась до его руки и улыбнулась.
— Уж знаю, знаю, что подумал… — тихо сказала она. — Иди. Мы с Петеритом выдержим.
Ян сильно сжал ее руку, потом поднялся и подошел к уполномоченному.
— Запишите меня. Ян Мартынович Пургайлис, рождения тысяча девятьсот десятого года. В старой латвийской армии служил в седьмом пехотном полку. Демобилизован в звании капрала.
После него один за другим поднимались остальные, и у маленького столика, за которым записывали добровольцев, образовалась очередь.
А потом начался праздник, и до поздней ночи по селу раздавались песни. Заиграла гармошка, молодежь пошла танцевать на току.
Ян Пургайлис сходил на речку, выкупался, надел чистое белье, побрился при свете маленькой керосиновой лампочки. Когда Петерит уснул, они с Мартой вышли во двор и долго сидели на сложенных в углу бревнах. Вспомнили пережитое и в последний раз вместе помечтали о том, как после войны снова вернутся домой. Будет много всего в их жизни, будет домик на пригорке, яблоневый садик и пасека. К тому времени подрастет и Петерит, начнет ходить в школу, человеком станет. И всех, весь народ ждет что-то большое, светлое, солнечное.
Как теплое дыхание живого существа, обвевал их ночной ветерок. На августовском небе мерцали частые крупные звезды. Наговорившись обо всем, оба молчали; пальцы Марты доверчиво лежали в руке Яна.
Утром Ян закинул за спину мешок и последний раз погладил по головке Петерита.
— Расти большой, сынок. А теперь скажи папе — до свидания…
Мальчик, улыбаясь, махал ручкой, стоя на крыльце. Марта пошла проводить мужа до конца села.
— За меня не тревожься, — говорила она, прощаясь, — мы с Петеритом не пропадем. Думай только о том, что у тебя впереди. Только бы у тебя все хорошо шло, милый ты мой…
В эти дни тысячи жен произносили эти слова, провожая мужей в дальний путь войны. Любящие и взволнованные, с улыбкой смотрели они вслед уходящим, пока их можно было разглядеть, и еще долго махали рукой на прощание. Набежавшие на глаза слезы они вытирали украдкой, — пусть никто их не видит… Потом начинался новый рабочий день. Меньше стало работников на колхозных полях, но жизнь шла вперед, и ничто не могло остановить ее вечного течения.