Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 136



Но современное сознание не очень интересуется событиями, отстоящими от него более чем на одно поколение. В отличие от него, жизнь в Церкви дает не только чувство причастности к Вечности — оно дает чувство непосредственного причастия к Истории. Вопрос об отношениях католиков и православных потому и не может быть “второстепенным” для нас, что тысячу лет мы были вместе. Что изменилось потом? И почему вопрос о нашем воссоединении возбуждает и столько радостных надежд, и столько опасений — и тоже уже целую тысячу лет?

Воссоединения от нас настойчиво требуют люди неверующие и маловерующие. Обычно это те, кому кажется, что католичество в чем-то “прогрессивнее” православия, под прогрессивностью имея в виду уступчивость вызовам светского, материалистического, антихристианского общества. Проповедь унии сегодня в России ведется не столько ради того, чтобы обогатить православие духовным и мыслительным опытом католической культуры, сколько ради того, чтобы достаточно высокая степень обмирщенности западного христианства через унию перелилась и в православие, сделав его более “либеральным”, “космополитичным”, “открытым” и т. п [xx]. Именно эта либерально-униональная пропаганда и понудила меня вставить затронуть в этой книге вопрос о расхождениях православия и католичества.

От любой мысли нетрудно отделаться — достаточно ее классифицировать. Так и напоминание о серьезности различий между православием и католичеством, чрезвычайно легко подпадает под рубрикацию — “конфессионализм”, “нетерпимость”, “ксенофобия” и т. п. И все же я полагаю, что при решении вопроса о взаимоотношениях двух самых близких конфессий христианского мира необходимо принять во внимание и те факты и суждения, которые не укладываются в униональный проект.

В России есть вполне сформировавшаяся и внушающая уважение традиция “филокатоличества”. Имена Чаадаева и Соловьева ручаются за ее интеллектуальную честность. Как и у всякой культурной традиции, у нее есть сейчас и свои творцы, и эпигоны, и вульгаризаторы. Здесь есть люди, которыми движет живое участие, интерес и симпатия к западной культуре. Есть люди, своими декларациями о любви к далекому и издалека же любимому католичеству прикрывающие просто собственное неумение жить в реальной церковной общине [yy]. Наконец, есть и такие (кстати, по большей части клирики), за словами которых о “единстве” стоит почти нескрываемая ненависть к православию и России.

И все же само бытование униональной моды в русской интеллигенции мне кажется странным. Уж, казалось бы, на весь мир славна русская интеллигенция своим неистребимым свободолюбием. Но заходит речь о сдержанном отношении православных к латинству — и тут свободолюбивая интеллигенция поистине “ищет кому поклониться” и начинает бубнить: да подчинитесь же, подчинитесь же непогрешимому папе!

Эта странная мода возмущала еще историка Сергея Соловьева: “Я спрошу у тех, которые не признают никакой религии, но уважают католицизм за его великую будто бы историческую роль и презирают православие за то, что оно этой роли не играло, я спрошу у этих господ: вы не верите ни во что, громко признаетесь в этом, круглый год не заглядываете в церковь — и кто вас за это тревожит? знаете ли вы своего приходского священника, и знает ли вас этот священник? вы совершенно свободны, и этой свободой обязаны православию, ибо католический священник не позволял бы вам так спокойно вольнодумничать, так спокойно презирать его: в нем имели бы вы самого злого врага, доносчика, который или запрятал бы вас в недоброе место, или бы заставил ходить к себе в церковь и на исповедь; если в православии правительство имеет орудие тупое, то в католицизме оно имело бы острое” [106].

И в прошлом веке, в нынешнем русские религиозные философы много писали о том, что православие свободнее католичества. Приведу самого либерального из них — Бердяева: “Православие есть наименее нормативная форма христианства (в смысле нормативно-рациональной логики и морального юридизма) и наиболее духовная его форма… Для Православия характерна свобода” [107]. “Я убежден, что в православии большая догматическая истина, чем в католичестве и протестантизме, что в нем даны бесконечные возможности, именно вследствие его недостаточной актуализированности, что в нем разлит дух свободы” [108].





А западные писатели разве мало и безосновательно возмущались папством? У св. Феофана Затворника есть неожиданная выписка из письма одного современного ему греческого православного богослова: “Мы хорошо знаем, против кого Вольтер и Руссо направляли свои стрелы. Мы знаем, что они много хорошего писали о нас и нашей церкви” [109].

И все же российская интеллигенция, вроде бы такая свободолюбивая, поразительно часто выступает апологетом самой жесткой христианской конфессии — католичества.

Еще более поразительно, что эта филокатолическая мода ширится, несмотря на то, что Ватикан делает все, чтобы дискредитировать себя в глазах россиян. Ибо как же еще назвать то, что Римская церковь представлена в России почти исключительно польскими священниками и монахинями? Я мог бы понять, если бы русского интеллигента очаровал католик-француз или итальянец. В конце концов и культура там поразительно глубокая, и традиция философско-богословской мысли, да и просто эти страны вызывают давние и искренние симпатии у русского человека… Но — Польша?! Она-то какой вклад внесла в мировую религиозно-философскую мысль? [zz] И что же доброго приняла Россия из Польши? И есть ли какой народ в мире, который более ненавидел бы русских (отдельный вопрос — о вине самих русских в таком отношении к нам), чем этот, избранный Ватиканом в качестве посредника между ним и Москвой? Слишком сложно складывалась история отношений Польши и России, слишком много было взаимной агрессии. И потому Польша — самый неудачный из возможных посредников в диалоге Западного мира и России.

Еще в прошлом веке В. Болотов писал о том, что польский крестьянин "без всяких сомнений приемлет слух, что папеж каждый день переписывается с Богом и получает ответы на польском языке: igitur a ojczyzne против moskalow. И большинство римокатолических епископов — чуть ли не родной брат тому темному поляку. Апотеза папы атрофировала в них ясную, но холодную мысль в пользу теплого, хотя и туманного чувства… Сил нет, чтобы проникнуться сознанием своего права и часто своей обязанности видеть в папе не отца, которого можно лишь просить, а брата, которому можно предъявлять и требования… «Верховный глава, скорбящий о вас» и «радость тысяч», «радость ангелов и человеков» — вся эта игра на человеческих нервах заменяет доказательства: никто из корреспондентов (речь идет о полемике католиков со старокатоликами — А. К.) повидимому не решился похвалиться, что на его стороне ИСТИНА, какова бы она ни была — на «радость» или на «скорбь» «тысячам людей». Признается ли за Истиною право — быть не только аккордом к высоким и нежным чувствованиям, но существовать самобытно, большой вопрос” [110].

И изменилось ли что-то за столетие в чувствах польских крестьян и их пастырей, начинающих пасти еще и московскую интеллигенцию? Да разве что усилилось — с тех пор как папа стал поляком. И вот московская католическая газета так пишет о встрече московских католических паломников с папой: “Паломничество — некий Исход под водительством Господа. Это восхождение в небесный Иерусалим через очищение и новую жизнь во Христе. Отсвет новой жизни во Христе пал на паломников во время встречи с преемником Его Апостола — Папой Иоанном-Павлом II. Она навсегда останется в сердцах тех, кому выпало счастье участвовать в ней… Я думаю, встреча с Папой — это глубокий опыт веры, ведь там, где Папа — там Церковь, там Иисус Христос, и для меня встреча с Папой была встречей с Иисусом” [111].