Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 11



Тогда с Суховым происходит обратное превращение: он на глазах уменьшается и тускнеет. В заключение он еще посмотрит на вас внимательно-внимательно, потом сплюнет себе под ноги и уйдет.

Некоторое время вы смотрите ему вслед и говорите про себя то, что говорят все его нечаянные жертвы, а именно: «Какой, однако, загадочный человек!.. Ходит тут, критику наводит… Вот зачем он это делает? Ну зачем?..»

СМЕРТЬ ФРАНЦУЗСКИМ ОККУПАНТАМ!

Армянин Карен Геворкян, азербайджанец-полукровка Мамед Мирзоев и русский человек Александр Кашлев работали вместе в одной конторе, которая как-то контролировала коммунальные платежи. Сидели они в небольшой комнате полуподвального этажа, за тремя одинаковыми столами. Все трое были бездельники, то есть они круглый год сочиняли отчеты, памятки, никому не нужные ответы на никому не нужные запросы, и это их сильно объединяло. Поэтому сосуществовали они мирно и даже отчасти дружно: вместе ходили обедать в ближайшую забегаловку, весело резались в нарды, когда надоедало валять дурака, бывало, соборно выпивали по предпраздничным дням, и не было случая, чтобы один заложил другого, если, например, посреди рабочей недели Карен отправлялся в родное село за жизненными припасами, Мамед уезжал на Севан рыбачить, а Кашлев неожиданно запивал. Между ними происходили, конечно, трения, главным образом, в связи с положением в Карабахе, и даже дело доходило до отчаянных перепалок, но Кашлев неизменно водворял мир.

— Кончай базарить! — в таких случаях говорил он, и Карен с Мамедом почему-то сразу проникались сознанием мелочности национальных противоречий.

И вот однажды, солнечным будним днем, около одиннадцати утра, когда Геворкян мучительно сочинял никому не нужный ответ на никому не нужный запрос, Мирзоев оттачивал карандаш, а Кашлев сидел за большим листом ватмана и бился на д стенгазетой под названием «Коммунальник», — разда лся оглушительный, какой-то конечный треск, переходящий в протяжный грохот. Вдруг погас свет, который в полуподвале горел всегда, и наступили мгновения ужасающей тишины. Эти мгновения можно было по пальцам пересчитать — что-то на пятом пальце сверху на полуподвал обрушилась глыба весом, наверное, с Арарат. И опять все замерло, как скончалось; мрак и безмолвие установились некие глубоководные, неземные. И вдруг раздается голос:

— Братцы, откликнитесь, кто живой…

Это Кашлев осторожно запрашивал тишину. Что-то зашевелилось в правом углу, что-то там посыпалось, зашуршало, а затем Геворкян сказал:

— Кажется, я живой…

И после некоторой паузы продолжение:

— Или я уже на том свете и это только так кажется, что живой…

— А Мамед? — с сомнением в голосе спросил Кашлев.

— Про Мамеда я ничего определенного не скажу.

Тут послышался легкий стон, в котором было столько страдания, что Карен с Александром поняли: продолжается земное, материальное, но только очень страшное бытие. Кашлев слышно пополз в ту сторону, откуда донесся стон, и вскорости сообщил:

— И Мамед живой, но, по-моему, не совсем. Сейчас будем оказывать первую помощь, ты, Карен, давай подползай сюда.

— Только ты постоянно подавай голос, а то я обязательно заблужусь.

— А чего говорить-то?

— Да что хочешь, то и говори.

— Я лучше спою.

— Ну пой…

И Кашлев затянул что-то невразумительное.

Когда Геворкян приполз-таки на кашлевскую песню, они стали вдвоем ощупывать тело Мамеда в поисках раны, которая нуждалась бы в перевязке. Мамед все стонал, стонал и вдруг рассердился.

— Я вам что, девушка?! — сказал он.

— Ну слава богу! — воскликнул Кашлев. — А еще потерпевшего разыгрывал из себя…

Мамед без слов взялся за первую попавшуюся товарищескую руку и приложил ее к ране на голове: из нее обильно сочилась кровь. Поскольку это оказалась геворкяновская рука, Карен порвал на себе рубашку и кое-как замотал Мамеду рану на голове.

— Будет жить, — сказал он при этом. Мамед тяжело вздохнул.

Какое-то время сидели молча; мрак кругом был прежний, непроницаемый, но ужасная тишина вроде бы понемногу стала сдавать — кажется, кто-то ругался по-армянски в значительном отдалении, что-то пощелкивало за правой стеной, кто-то скребся, должно быть, крысы.

— Интересно, а что это было? — это Кашлев как бы подумал вслух.

Геворкян несмело предположил:



— Наверное, экстремисты из Сумгаита организовали диверсию против мирного населения.

— Ты все-таки думай, что говоришь! — завелся Мамед, насколько ему позволяла рана.

— Кончай базарить! — с чувством произнес Кашлев. — Тут, может быть, существовать осталось считанные часы, а вы разводите межнациональные предрассудки.

— Ну, тогда это было землетрясение, — поправился Геворкян.

— Я думаю, что началась третья мировая война, — глухо сказал Мамед, — и американцы нанесли нам ракетно-ядерный удар, какая, понимаете, сволота!..

И всем стало страшно от этих слов, но не просто страшно, не по-обыденному, а, так сказать, героико-трагедийно.

— Ну, тогда все, кранты! — упавшим голосом молвил Кашлев. — Кончилась мировая цивилизация! А как жалко-то, братцы, высказать не могу!

— Чего тебе жалко? — почему-то с неприязнью спросил Мамед.

— Да всего жалко! Эчмиадзина жалко, Девичьей башни жалко, Кунсткамеры в Ленинграде — даже Парижа жалко!..

— А ты что, бывал в Париже? — справился Геворкян.

— Нет, в Париже я не бывал. Я, честно говоря, за всю свою жизнь даже в Ленинграде не побывал. Но Парижа все равно отчего-то жалко…

— И нигде-то мы с вами не были, — запричитал Геворкян, — и ничего-то мы не видали… А я даже потомства после себя не оставил, ну какой я после этого армянин?!

Мирзоев ему сказал:

— Ты нормальный армянин, я тебя одобряю. Я только не одобряю, что вот мы на пороге смерти, а жизни не видали как таковой. Клянусь мамой: с дивана на работу, с работы на диван — вот и вся чертова наша жизнь! Ну, на рыбалку съездишь, — a так одно недоразумение и тоска.

— Мало того что мы жизни не видели как таковой, — поддержал его Кашлев, — мы еще подчас отравляли ее межнациональными предрассудками, верно я говорю?

Геворкян с Мирзоевым значительно промолчали.

— Хотелось бы знать: и долго нам здесь сидеть? — немного позже спросил Карен.

Кашлев ответил:

— Если это землетрясение, то нас обязательно откопают. Суток так через пять. А если это третья мировая война, то тут нам, товарищи, и могила. Потому что некогда заниматься заживо погребенными, надо оккупантам давать отпор!

— Даже если это землетрясение, — глухо сказал Мамед, — то мы все равно пять суток не отсидим. Во-первых, без воды, во-вторых, прохладно.

— Да еще и разговариваем много, — добавил Кашлев. — Давайте помолчим, будем сберегать силы.

И они замолчали, причем надолго.

Они молчали, молчали, а потом Геворкян сказал:

— Нет, я хоть перед смертью наговорюсь! Всю жизнь молчал, так хоть перед смертью наговорюсь! Мое такое мнение: неправильно мы живем! Точнее сказать, жили, а не живем. Надо было любить друг друга, потому что любовь — это единственная радость, которая имеется на земле. Надо было друг другу ноги мыть и юшку пить, как русские говорят. Вот чего мы с тобой ругались, Мамед, — ответь?

— Дураки были, — сказал Мамед.

— Я приветствую такую постановку вопроса, — на подъеме сообщил Кашлев. — То есть мне межнациональная гармония по душе!

На этом вдруг замолчали, точно у всех и впрямь истощились силы. Сморило парней, должно быть; не прошло и получаса, как они захрапели на разные голоса.

Воспряли ото сна они неизвестно в которое время суток, потому что все трое не курили, и потому не могли осветить часы. Проснувшись, они обменялись несколькими пустейшими замечаниями и прочно задумались о грядущем небытии. Смертные думы уже настолько их захватили, что они и потом не разговаривали почти. Кашлев немного попел вполголоса, а так не было ничего. Было настолько холодно и голодно, что кончина представлялась уже приемлемой, если даже чуточку не желанной. Спустя несчитанные часы все трое опять заснули — видать, наступила ночь.