Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 18

Все началось давно. Все вообще началось давно, но история Игрека началась в те времена, когда его еще звали Очкариком, а жаркие летние вечера пахли печеной в золе картошкой и сигаретными бычками. Проблема Игрека, тогдашнего Очкарика, была в том, что он любил Ирку. А Ирка его не любила. Терпеть не могла. Она обожала нелепо-добродушного Веньку и по-дружески махала рукой быковатому Вовану, а на Игрека и смотреть не желала. А на что смотреть? Малорослый, бледный, кучерявый, как молодой барашек, и хилый, как первый грядочный огурец. Вдобавок он совсем не загорал, а на юге одно это приравнивалось к преступлению. Белая городская немочь. Только нос его, огромный еврейский носяра, покрывался выпуклыми как бы даже на ощупь веснушками. А он Ирку любил. Не за сиськи и жопу, хотя сиськи и жопа у нее тоже были о-го-го. А за то, что она была совсем не похожа на других девчонок. Во-первых, у нее были длинные светлые волосы и глаза, менявшие цвет от времени суток, от настроения и даже от легкого побережного сквозняка. Во-вторых, она рисовала, и очень хорошо. Как-то она нарисовала Игрека — огромную носатую и очкастую рыбину в круглом аквариуме. Игрек на рисунке прижимался к стеклу губами и что-то пытался сказать, но выходили одни пузыри. Одного этого портрета было бы достаточно, чтобы нормальный пацан возненавидел Ирку. Но Игрек не был нормальным пацаном, а был поганым ботаником и Ирку не возненавидел, а полюбил еще сильнее — будто и вправду разглядела она в нем что-то и изобразила на картинке. А еще он здорово испугался. Потому что если Ирка сумела разглядеть в нем рыбу в стеклянном шаре, то уж и влюбленного кретина разглядит точно, а вот это совсем никуда не годится. И он решил спрятать влюбленного кретина подальше. Он издевался над Иркой. Обстебывал ее рисунки, ее зеленый с розовым купальник, ее красивую грудь и даже ее глаза. А обстебывать он умел отлично — пришлось научиться, какое еще оружие у хиляка против больших, злых и наглых? Он смог бы обстебать даже себя, а на это не всякий способен. И конечно, он обстебал влюбленного кретина, и влюбленный кретин спрятался — присел на корточки, закрыл лицо руками и захныкал, как полагается слабакам. А Ирка возненавидела Игрека еще больше. Может, она все же успела разглядеть влюбленного кретина и теперь жалела его?

— Какой, к черту, змий. Это же Медуза, не видно, что ли? Натуральнейшая Медуза Горгонер.

Медуза приближалась к нему, равномерно пульсируя всем телом, и в глубине Медузы тоже пульсировало что-то, наверное, сердце.

Отплывая от берега, Игрек думал: а вот я утону. Возьму и утоплю влюбленного кретина, пусть сдохнет, гадина, и больше меня не мучает. Ветер все еще носил по песку обрывки рисунка, ветер не хотел покрывать песком рассыпанные тюбики с красками, будто это был не пляж, а стерильная каменная пустыня, следы в которой сохраняются тысячелетиями. Следы преступления. Улики. Убил пещерный человек соплеменника, и он лежит сто эонов, мумифицируется, пока его не выкопает какой-нибудь козий пастух. А потом набегут антропологи и с почестями доставят мумию в музей, и нарекут Калифорнийским Человеком, и будут еще тысячу лет решать, замерз ли он холодной доисторической ночью, или его растоптал бешеный мамонт, или настигла стрела лучшего друга.

Игрек рассекал воду неумелыми саженками. Вода была теплая, парная, как утреннее свежее молоко. Буек плеснул слева и остался позади. Игрек плыл и думал о Снежной Королеве. Вот она поцеловала Кая, дурачка прилипчивого, и он больше ни о чем не думал и ничего не чувствовал. Хочу быть Каем, думал Игрек. Хочу не чувствовать ничего, а особенно этой противной боли в груди каждый раз, когда слышу Иркин смех и когда вижу, как она, смеющаяся, глядит — не на меня. Игреку было всего двенадцать, и он еще не знал тогда, что все желания сбываются — раньше или позже, так или иначе. Он просто сплюнул соленую воду и развернулся к берегу, потому что тонуть передумал. Тонут в холодной зимней воде, а в этой, теплой, даже на ощупь бархатной, тонуть глупо. Только влюбленные слабаки, совсем ополоумевшие от своей дурацкой любви, тонут в летней черноморской воде — а Игрек слабаком не был.

Медуза поднялась из таких глубин, на каких, наверное, ходят только сказочные кракены и слепые безумные скаты. Она была древней тварью, но подчинялась зову луны и приказу человека, как и тысячи ее сестер. Раскрыв пухлые губы, она подплыла к худенькому мальчишке и, заглянув в его глаза, поцеловала его. Нет ничего сладостней и ужасней поцелуя Медузы. Даже от взгляда ее каменеют, а прикосновение обжигающих губ и вовсе способны пережить немногие. Вот и Игрек захлебнулся, задохнулся огнем и солью, и последнее, что он почувствовал, — как сердце, отчаянно стукнув два раза, остановилось и камнем ухнуло вниз, на морское черное дно.

В госпитале Ирка его навестила. Она присела на край койки и, отводя глаза, начала длинно и путано извиняться за что-то. Можно подумать, это она натравила на него бродячее кишечнополостное, а не сам Игрек призвал тварь из глубины. Игрек послушал-послушал и отвернулся к стенке. Каменное после поцелуя Медузы сердце молчало. Он не чувствовал НИ-ЧЕ-ГО.

Тогда же, лежа в насквозь просвеченном солнцем, пустом и гулком стационаре, Игрек понял, что всему виной дискретность. Люди не понимают друг друга, потому что дискретны. Один человек отделен друг от друга вакуумом, как планеты и звезды в космосе. Если два дома стоят вплотную друг к другу, думал Игрек, строители специально оставляют между ними воздушную щель. Соседи не хотят слышать, что делается у соседей. Звуки рассеиваются в воздухе, и никто ничего не слышит. И все довольны. Но почему люди дискретны? — продолжал рассуждать Игрек. Наверное, потому, что мы живем в дискретном мире. Электрон — не только волна, но и частица. Все состоит из частиц, и все частицы — сами по себе. Потом, возьмем зрение — тысячи колбочек и палочек, рассеянных по сетчатке, каждая передает лишь маленькую часть картины — и где гарантия, что половина не теряется? Значит, и зрение дискретно. Даже время дискретно, часы делятся на минуты и секунды, и в каждой секунде — что-то свое, и ни одна не сливается с другой, и ни одной нет до другой дела. Игрек лежал на спине (лежать на боку, до которого дотронулись щупальца Медузы, было больно) и наблюдал дискретность Вселенной. Он видел мельтешение миллионов пылинок под потолком. Видел, как ровной струйкой песка бегут секунды, одна за другой. Видел лицо наклонившейся над ним нянечки, состоящее из тысяч морщин, клеток, пятен и пор. Видел, как от далекого солнца отделяется стайка фотонов и летит — все вместе, но и каждый сам по себе, — чтобы закончить путь на покрытом вздувшейся краской подоконнике. Он видел и знал все. Такого свойство Медузьего яда. Он превращает твое сердце в камень и искажает зрение — или просто делает его более четким?

В пятницу приехал отец и забрал Игрека из лагеря. Садясь в желтую с черными шашечками «Волгу», Игрек оглянулся через плечо. Над больничным корпусом дрожал зной, и в зное дрожали листья акации, и морем набухал горизонт. Таким Игрек и запомнил это лето — запомнил, чтобы никогда не вспоминать. Осенью он пошел в новую школу, где никто не знал, что в старой его звали Очкариком, — и с первого же дня стал Игреком. Ему нравился этот знак, похожий то ли на перевернутого с ног на голову человечка, то ли на дорожную развилку или даже на веточку, которой находят святые места, зарытые клады и точки электромагнитных аномалий. Это был его знак. В новой школе мало думали о том, как бы отпинать после уроков хилого одноклассника, и много — о том, в какой университет и на какой факультет поступать. Большинство метило в МГИМО, но Игрек долго выбирал между биофаком и мехматом. Оба должны были дать подходящую базу для борьбы с дискретностью. Наконец, решив показать кукиш прерывности Вселенной с первых же своих взрослых шагов, Игрек сдал экзамены и прошел на оба факультета сразу. Уже через год, подготавливая материалы к докладу по нейробиологии (на биологическом Игрек выбрал именно эту кафедру), он знал, в каком направлении следует двигаться. И начал двигаться туда с каменным упорством человека, отмеченного Медузой.