Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 64

— Если она дома, может, позовёте её?

— Кого, Каёко?

— Да.

— Я понятия не имею, где она.

— Мне непонятно, что происходит. Поэтому я решил ничего не скрывать и приехал сюда.

Дядя достал из-за пазухи письмо. Оно было адресовано в префектуру Кагава. То есть из-за этого письма дядя приехал сюда, почти что в Токио, из далёкого Сикоку — именно там родилась Каёко. В обратном адресе был указан дом Китани. Он взглянул на штемпель — письмо действительно было отправлено с почты в Атами, где он жил.

— Так что же она всё-таки пишет?

— Взгляните.

«Дорогой дядюшка! Все заботы о себе я поручаю Китани. И себя саму, и свои похороны. Извините, что на родную деревню я не оставляю ничего. В случае необходимости встретьтесь с Китани и расспросите его. Он Вам что-нибудь да расскажет. Китани Каёко».

Абсурд какой-то. Как это Каёко удалось прознать, где он живёт? Это она специально отправила это письмо, чтобы…

На второй день после визита дяди Каёко некий рыбак обнаружил в море возле мыса два трупа. Он увидел утопленников со стометровой скалы. Словно дохлые рыбины на дне аквариума. Наступало лето, вода была на удивление прозрачной.

Услышав про утопленников, Китани тут же подумал про Каёко. И оказался прав.

Каёко выбрала его Атами, чтобы покончить самоубийством именно здесь.

Лицо мужчины не выражало ровным счётом ничего. Словно рыба. Именно этот мужчина ревновал её. Даже перед смертью.

С приближением смерти память слабеет. Разрушение начинается с памяти о недавнем. И когда некроз памяти достигает своего предела, что-то вспыхивает, чтобы сгореть навсегда. Последняя молитва. На пороге смерти Каёко вспоминала не нынешнего возлюбленного, а свою первую любовь — то есть именно лицо Китани пожар забвения пожрал последним. Наверное, так. Наверное, это и было её последним видением. Идиотка. Раздражение смешалось со злобой. Китани захотелось пнуть её труп. «До самой смерти она была одержима этим древним привидением. Всего-то два года мы пробыли с ней вместе, а она так и не сумела избавиться от меня. Сама себя сделала рабыней. Рабыней своей последней молитвы».

Это он сказал дяде Каёко. А может быть, и себе самому.

[1928]

Внучка самурая

В полуденной тишине, вобравшей в себя отражённое гладью купальни едва заметное трепетание июньских листьев, до художника доносились женские разговоры. Обычная болтовня мамок, похвалявшихся своими малютками, которых они прижимали к лягушачьим животикам.

— А мой-то маленькие игрушечки ну прямо ненавидит. Я мужу и говорю — вот он сейчас уже пойдёт скоро, надо в дом попросторнее переезжать, а то он нам такое устроит!

— Вот молодец! Если для него дом — точно игрушка, он прямо чертёнок какой-то. Таким героем станет — почище Янагава Сёхати вырастет!

— Что вы такое говорите в наш просвещённый век?

— А мой-то малыш какой странный! Он и газеты любит, и книжки с картинками. Дашь ему — так он часами смотреть готов!

— Вот чудо какое! А мой как увидит газету — тут же в рот тянет. Книжки тоже рвёт и в рот пихает. И так со всем. Извелась прямо.

— А вот мой ничего в рот не берёт.

— Какой красавчик! Может, он и кушать не любит?





Тут мамочки разом расхохотались — вроде бы по-свойски и дружелюбно, но на самом деле вполне картинно.

Уже одевшись, художник взглянул в сторону женской части купальни. В зеркале раздевалки он увидел трясущиеся груди — словно дохлые кальмары, головы младенцев — точно эти трясущиеся груди.

Дождь кончился — куча гравия сохла на обочине. На куче сидела белокожая девочка. На коленях она держала мольберт. Увидев художника, она прижала мольберт к груди и залилась румянцем.

«Это тот самый художник», — шепнула она, указывая подружкам в сторону его студии.

Художник не мог не оценить её кокетства и взглянул на акварель: крытый соломой соседний дом. Впрочем, его больше заинтересовал цвет её нежной груди, мягко приподнимавшей тонкое летнее платье. Босые ноги вырастали из гравия, словно стебли цветов.

«Ты должна показать мне свою картину», — художник коснулся рукой мольберта, который вдруг сам собою выпал из её рук. Девочка закричала: «Мама! Мама!»

Художник вздрогнул и обернулся. У ворот дома напротив стояла та самая женщина с младенцем, которую он видел в купальне. Не поглядев в её сторону, девочка встала на ноги — будто белый цветок пророс в его груди. Глядя на свой рисунок в руках художника, она съехала с насыпи. Мать скрылась за воротами. Подружи тоже вскочили. Они ждали, что скажет художник.

— Это ведь твоя мать была?

— Да.

— Похоже, что твой братишка стал читать газеты раньше, чем появился на свет.

Девочка стала утвердительно кивать головой — словно ласточка. Он улыбнулся и снова пошутил: «У тебя в роду были самураи. Это так здорово!»

Дело в том, что во время своих путешествий в баню рано или поздно он должен был обратить внимание на странную табличку на дверях девочкиного дома: «Окияма Канэтакэ, потомок самурая из княжества Датэ». Каждый раз он не мог сдержать горькой усмешки — вот ведь какое время настало: потомок самурая в этом скромном наёмном домике под Токио… Единственное, что ему приходило в голову в связи с самураями, был фильм под названием «Янагава Сёхати», который он от скуки посмотрел во время деревенского отдыха. Поэтому когда он понял, что слова о Янагава Сёхати, сказанные женщиной в бане, принадлежат жене потомка самурая, он рассмеялся во весь голос. Жизнь потомков самураев, эта жизнь, в которой младенец балуется газетами и книжками с картинками, стала ему слишком понятна. Жена потомка самурая вряд ли знала о предках мужа больше, чем можно было увидеть в кино. А эта девочка выпорхнула из своего родовитого дома, словно ласточка… Но ласточки таких шуток не понимают.

«С цветом ты поработала хорошо, но линия должна быть свободнее. Забудь, что у тебя в роду были самураи». Он хотел сказать: ты только посмотри на линию своих растущих от живота персиковых ног! И на третью его шутку девочка рассмеялась — словно белый цветок.

— Если тебе нравятся картинки, приходи ко мне. У меня этих книжек с картинками — сколько хочешь.

— А сейчас можно?

Он утвердительно кивнул, и девочка решительно последовала за ним. Он шёл, глядя под ноги, и чтобы хоть как-то скрыть горькую усмешку, насвистывал какую-то песенку. Вдруг до него по-настоящему дошло, что и в этой девочке течёт самурайская кровь. Всё её поведение свидетельствовало о том, что она хотела ощущать себя именно так. Собрать вокруг себя этих неопрятных девчонок и рисовать акварелью; заигрывать с художником и окликнуть мать; покинуть подружек и одной отправиться в его дом…

Художник грубо схватил её за плечо, как будто хотел сокрушить её самурайское прошлое.

— Я нарисую твой портрет.

— Правда? Вот здорово!

— Правда. Сегодня я нарисую тебя в этом белом наряде. Но ты, наверное, была на выставках и должна знать, что вообще-то художник не может по-настоящему хорошо нарисовать тело, если оно не нагое. И если ты не разденешься, как я смогу передать твою красоту? В следующий раз ты ведь будешь позировать мне голой?

Девочка кивнула, но лицо её было испуганным — как у невесты. Он тоже вздрогнул — будто в него вонзили иглу. Он тоже показался себе самураем. Ведь он остался с ней вдвоём в студии, но ощутил в себе благородство воина. Хотя ему хотелось оскалиться и поглотить её всю — начиная от стеблей её ног. Словно тот малыш, который пожирал газеты.

[1929]

Зал ожидания третьего класса

Его присутствие в зале ожидания третьего класса на Токийском вокзале требует некоторых пояснений. Буду предельно краток и скажу лишь, что эта женщина назначила ему свидание именно там. Он возражал, заявляя, что третий класс не может иметь с ней ничего общего.

— Первый класс или там второй — это нормально, там и специальная женская комната предусмотрена, но вот третий… Кроме того, там мы будем бросаться в глаза.