Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 22



Столь жесткий и интенсивный ритм работы не позволял В. Высоцкому расслабляться и пускаться в загул. Это был один из тех периодов в жизни и творчестве В. Высоцкого, когда трезвость становилась нормой его жизни.

До осени 1966 года, занятый в съемках «Вертикали» и целиком поглощенный творчеством, Высоцкий не пил. Актриса Л. Лужина, снимавшаяся с ним в «Вертикали», позднее вспоминала: «На «Вертикали» мы страшно боялись, как бы Володя не сорвался. Нас еще Говорухин страшил каждый день: «Смотрите, не давайте ему ни капли, наблюдайте во все глаза, чтобы никто ему рюмки не поднес! Иначе будет сорвана съемка. И вообще — опасно в горах: щели, камнепады, пропадет человек ни за грош!» Мы и следили с трепетом в душе… Но он в то время вообще не брал в рот спиртного, а потом были еще два года полной трезвости…

Однажды произошел такой случай. Внизу, на первом этаже гостиницы «Иткол», был бар для спортсменов. Кто-то принес дичь, и повар зажарил ее для нас. Володя был тамадой, он с интересом наблюдал, как мы пили и шумели, вел наше застолье, но сам — ни-ни. И вдруг срывается из-за стола, бежит к стойке, бармен наливает ему полный стакан водки, Володя выпивает его и с бутылкой в руках исчезает в своем номере. Мы обреченно последовали за ним. Входим. И что же? Рядом с ним стоит бутылка, а он хохочет: «Там вода! А здорово мы с барменом вас разыграли, правда?» Все вздохнули с облегчением…»

Вспоминая о тех же днях (лето 1966-го), Людмила Гурченко рассказывала: «В то лето 66-го Володя Высоцкий, Сева Абдулов и я с дочкой Машей оказались в очереди ресторана «Узбекистан»… Мы сели в дворике «Узбекистана» и ели вкусные национальные блюда. И только ели. Никогда в жизни я не видела Володю нетрезвым. Это для меня легенда. Только в его песнях я ощущала разбушевавшиеся, родные русские загулы и гудения».

Подвела ли Л. Гурченко память или подействовало что-то иное, но воспоминания двоюродного брата Высоцкого Павла Леонидова вносят кое-какие поправки в ее категоричные оценки:

«Тот Старый Новый год у меня в тумане. Я напился. И меня забрала к себе домой Люся Гурченко. Дочка ее Маша была у ее матери, кажется. С Люсей поехали Сева Абдулов и Володя Высоцкий…

Меня уложили в небольшой приемной-гостиной-спальной-кабинете — все это в одной комнате, а в другой, Люсиной спальной, остались трепаться Люся, Сева и Володя. Потом я услышал крики и скандал. Встал, вышел в коридор и пошел в спальню. Пришлось отодвинуть Кобзона. Я не слышал, как он пришел. А может, у него еще оставались ключи от квартиры? Не знаю. Он уже ушел от Люси, они разошлись, но у него случались такие приступы «обратного хода». Он пришел мириться, и сразу же начался скандал. Он был пьян. И он оскорблял Люсю. Сева Абдулов, небольшой, мускулистый, мягкий, с открытым добрым лицом, подскочил к Кобзону и ударил его. Я испугался. Кобзон был очень сильный, но он не ударил Севу. А я видел, как спружинил Володя, как он мгновенно напрягся. Он ростом не больше Севы, но силы — страшной. Володя даже не привстал, не шелохнулся, но все и с пьяных глаз увидели опасность. Кобзон начал опять что-то, а после сказал: «Пойдем, выйдем во двор!» Это было по-мальчишески и очень противно. Здоровенный Кобзон пошел во двор с маленьким слабым Севой. А Володя почему-то сник и не пошел. Он только спросил у Люси, виден ли двор из окна. Она сказала, что да, виден. И Володя подошел к окну. Мы смотрели, как вышли противники, как они о чем-то долго говорили, потом Сева подпрыгнул и схватил Кобзона за прическу. Мы увидели, что Сева отпустил прическу, и Кобзон ушел. Его походка победителя сникла, он шел, таща себя под лунным светом. На фоне снежных куч он был кучей в кожаном модном пальто…

Пришел Сева, полез в холодильник.

Мы пили еще… Потом Володя сказал, что все дерьмо… Никто с ним не спорил. Все устали, но спать не хотелось, а я сказал, что лучше бы никогда сроду не было Старого Нового года…

А Володя вещал:



— Люська, ты — дура. Потому что — хорошая. Баба должна быть плохой. Злой. Хотя злость у тебя есть, но у тебя она нужная, по делу. А тебе надо быть злой не по делу. Вот никто не знает, а я — злой. Хотя Сева и Паша знают. Сева — лучше знает, а он, — показал на меня и скривил лицо, — старше, а потому позволяет себе роскошь не вглядываться в меня. Десять лет разницы делают его ужасно умным и опытным. А если было бы двадцать? Разницы! У Брежнева со мной сколько разницы? Так он меня или кого-нибудь из нашего поколения понять может? Нет! Он свою Гальку понимает, только когда у нее очередной роман. Ой-ей-ей! Не понимает нас Политбюро. И — не надо. Надо, чтобы мы их поняли. Хоть когда-нибудь…»

Следуя мудрой поговорке: «Что у пьяного на языке, то у трезвого на уме», отметим, что размышления Высоцкого о Политбюро были вовсе не случайны. Несмотря на то что после смещения Н. Хрущева прошла лишь пара-тройка лет, но ожидаемых перемен в лучшую сторону «новые власти» с собой так и не принесли. Вот и вывела рука Владимира Высоцкого в том же 66-м году строки:

Отметивший всего лишь двухлетие своего существования, Театр на Таганке успел уже стать неудобным для новых властей. Ольга Ширяева в своем дневнике оставила лаконичную запись: «Первый в новом сезоне прогон переработанных (в который раз!) «Павших и живых». В окне театра, где вывешивают афиши сегодняшнего спектакля, пусто. В фойе висит программа, одна на всех. Сразу видим, что новеллы о Казакевиче нет!..

«Дело о побеге» вырезали. Всю и навсегда. У Высоцкого там была очень интересная, хотя и небольшая роль чиновника из особого отдела. Зло так сыгранная. Он все время ревностно занимался доносами на Казакевича, он во всех его поступках пытался выискать что-нибудь предосудительное, преступное… Рассказывали, как перед закрытием сезона в театр прислали инструкторшу, чтобы она провела политинформацию. А она вместо этого два часа ругала театр и «Павших и живых». Кричала: «При чем здесь 37-й год, когда вы говорите о войне? А Высоцкий? Кого играет Высоцкий? У нас нет и не было таких людей!»

Так устами этой ретивой инструкторши утверждала себя новая генеральная линия партии. Делались первые шаги по вымарыванию из людского сознания преступлений сталинского режима.

Обеспокоенная таким поворотом, интеллигенция в феврале 1966 года, в преддверии XXIII съезда КПСС, направила на имя Леонида Брежнева письмо, в котором выражала свое недоумение и тревогу по поводу наметившейся тогда политики реабилитации Сталина. Под письмом поставили свои подписи 38 человек, среди которых были: А. Д. Сахаров, Б. Слуцкий, И. Смоктуновский, М. Плисецкая и многие другие известные деятели науки, литературы и искусства.

В то время новая власть еще не решалась круто изменить политику предшествующего периода, периода так называемой «хрущевской оттепели», но кое-какие шаги в этом направлении уже предпринимались.

С точки зрения идеологов со Старой площади, главная опасность существующему режиму таилась в том свободомыслии, что принесла с собой «оттепель». И хотя Хрущев, развязавший народу язык, в конце концов сам этого испугался и принялся выбивать крамолу из мозгов, прежде всего интеллигенции, но получалось у него это, по мнению его соратников, плохо. За что и полетел со своего поста. А соратники его пошли дальше и круче в своих начинаниях. В целях борьбы с зародившимся еще в хрущевское время диссидентством 15 сентября 1966 года Указом Президиума Верховного Совета РСФСР была введена в действие статья 190 Уголовного кодекса РСФСР, каравшая людей «за распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй».

Первыми, кто почувствовал на себе ужесточение режима в области инакомыслия, были писатели Андрей Синявский и Юлий Даниэль. Суд над ними состоялся в феврале 66-го, а в апреле, выступая на XXIII съезде КПСС и касаясь этого дела, патриарх советской литературы Михаил Шолохов громогласно объявил: «Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные 20-е годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а руководствуясь революционным правосознанием, ох не ту меру получили бы эти оборотни! А тут, видите ли, еще рассуждают о «суровости» приговора». Нетрудно представить себе, какую меру наказания выбрал бы провинившимся писателям инженер человеческих душ Михаил Шолохов, будь его воля вершить суд над ними в рамках революционного правосознания 20-х годов. Не одну свинцовую «пилюлю» выписал бы он им, а глядишь, разгулявшись, натура ведь широкая — казацкая, «прописал» бы точно такое же «лекарство» и другим «молодчикам», в том числе и Владимиру Высоцкому за его «бандитские» песни, да и вообще, так, для профилактики.