Страница 8 из 9
Вот как вспоминала о том времени (за несколько месяцев до отъезда) сама Берберова:
«Ходасевич был совершенно другой породы, даже его русский язык был иным. Кормилица Елена Кузина недаром выкормила этого полуполяка. С первой минуты он производил впечатление человека нашего времени, отчасти даже раненного нашим временем – и, может быть, насмерть. Сейчас, сорок лет спустя, „наше время“ имеет другие обертоны, чем оно имело в годы моей молодости, тогда это было: крушение старой России; военный коммунизм, нэп как уступка революции – мещанству; в литературе – конец символизма, напор футуризма; через футуризм – напор политики в искусство. Фигура Ходасевича появилась передо мною на фоне всего этого, как бы целиком вписанная в холод и мрак грядущих дней».
«На рассвете он провожает меня домой, с Мойки на Кирочную. И в воротах дома мы стоим несколько минут. Его лицо близко от моего лица, и моя рука в его руке. И в эти секунды какая-то связь возникает между нами, с каждым часом она будет делаться все сильней».
Худой и болезненный, Ходасевич внезапно стал «выказывать несоответствующую своему физическому состоянию энергию» для выезда за границу. С мая 1922 года началась выдача в Москве заграничных паспортов. Нина Берберова вспоминала, как накануне отъезда он лежал на ее постели, а она сидела у него в ногах, он рассказывал о прошлом. Потом, по ее просьбе, написал свою краткую биографию, которая включала вот какие моменты:
«1909 – Пьянство. Карты. Италия. СПб. Смерть мамы. Босячество. Нюра. Смерть отца. Голод. Зима в Гирееве.
1912 – Дом Б. Институт красоты. Валентина. Т. Саввинская.
1913 – Валентина. Мусагет. Голод. Гиреево. „Летучая мышь“. Дома Андреева. Смерть Нади Львовой».Помимо биографии, он также написал шутливый «донжуанский» список, который завершался именем Нина – «Н.»:
...
Евгения
Александра
Александра
Марина
Вера
Ольга
Алина
Наталия
NN
Мадлен
Надежда
Евгения
Евгения
Татьяна
Анна
Екатерина
Н.
Анне Ходасевич продолжал писать письма и из Германии, потом из Италии, где он одно время жил у Максима Горького в Сорренто, потом из Парижа. Письма были разные: часто жалобы на скуку, на здоровье, на одиночество. Потом письма стали «какие-то малоинтересные и ненужные». Анна переписку прекратила.
С Ниной Берберовой Ходасевич прожил долгие годы эмиграции. Их супружеская пара вошла в историю так же, как союз Мережковского и Гиппиус, Одоевцевой и Иванова.
Во Франции Ходасевич, как всегда, много работал. Он любил «возиться» со стихами, своими и чужими, исправляя строчки, подыскивая подходящее слово. «Жаль, что нельзя открыть фабрики для починки негодных стихов, – сказал он однажды. – До чего было бы интересно!» Говорил, что тот, кто не может написать статью к назначенному дню, – чего-то существенного не знает. Ссылался на пример молодого писателя, известного на Монпарнасе своей медлительностью. Когда тот попытался высчитать, сколько времени ему надо, чтобы написать то, что Ходасевич писал за год, получилось сто восемьдесят лет. Литературные круги были Ходасевичу не то что милы (порою он их ненавидел), а органически необходимы. «Странная вещь, – признавался он, – с литераторами я задыхаюсь, но без них мне скучно».Ходасевич любил карты. Юрий Мандельштам вспоминал, как Ходасевич играл в бридж: «Он играл со сдержанной страстью, применяя „системы“. Сердился, когда „система“ подводила . В Ходасевиче прорывалось в такие мгновения что-то таинственное. И за картами он оставался наедине с роком. Вспоминаю его стихи:
Играю в карты, пью вино,
С людьми живу – и лба не хмурю.
Ведь знаю: сердце все равно
Летит в излюбленную бурю».
Об эмигрантских днях жизни и творчестве Ходасевича любопытно писал Юрий Терапиано, поэт, прозаик, переводчик, литературный критик: «В первый раз я увидел Владислава Фелициановича Ходасевича в мае 1925 года на вечере Союза молодых поэтов и писателей. Союз был тогда в самом начале своего существования; „младшее поколение“ еще не успело завоевать себе признания… Перед самым началом доклада в зал вошел необычный посетитель. Поэты почувствовали это сразу, но никто посетителя не знал.
…Тот, кто каждым ответом
Желторотым внушает поэтам
Отвращение, злобу и страх…
У посетителя было надменное, умное, все в морщинах лицо и длинные волосы. Длинные волосы в то время носил только Бальмонт. Но Бальмонт, по приглашению Союза, уже два раза выступал у нас, его знали… Позже участники Союза пошли с ним на Монпарнас в „Ротонду“, и там Ходасевич познакомился со всеми. До глубокой ночи мы слушали его рассказы о Берлине, Москве, Блоке, петербургском голоде, Доме писателей, Белом, Максиме Горьком – всего не перечислить… Ходасевич был прекрасным рассказчиком и, в отличие от других тогдашних, „старших“, держал себя с молодежью как равный с равными, чем очаровал всех.
В то время поэтическая атмосфера эмигрантского поколения только еще смутно намечалась. В Союзе шла острая борьба между последователями Пастернака, считавшими, что „после Пастернака нельзя писать иначе“, представителями имажинизма и футуризма и той группой, к которой примыкал и я, стремившейся вернуться к ясности и простоте, к традиции начала XIX века. Знакомство с Ходасевичем оказалось чрезвычайно полезным для молодых поэтов. В начале 1926 года Ходасевич был приглашен заведовать литературным отделом в газете „Дни“. Тот самый Ходасевич, у которого была репутация злого и беспощадного критика, в первые годы своего пребывания в Париже очень много сделал именно для начинающих писателей, в частности, вместе с З. Гиппиус, открыл доступ „начинающим“ в „Современные записки“».
Сам Ходасевич был прирожденным литератором: все, что имело отношение к литературе, он воспринимал как самое важное. У него всегда были литературные «враги», «друзья» и «попутчики». Мережковский и Гиппиус, правда, обвиняли Ходасевича в неспособности понимать метафизику. Действительно, в те годы он не выносил разговоров о «последних вопросах». Иронически, подчас очень зло, высмеивал «Зеленую лампу» и «Тайну трех (с маленькой буквы) за чайным столом», предлагая младшему поколению «взамен всей этой болтовни сосредоточить свои силы на какой-нибудь серьезной литературной работе».
Многие считали Ходасевича скептиком и даже атеистом. Мало кто знал, что он был верующим католиком, но не любил говорить об этом. Он скрывал свою веру под маской иронии, надменности и внешнего скептицизма.
Долгие годы жизни с Ниной Берберовой – постоянная работа, встречи, обсуждения. «Курсив мой» Нины Берберовой – не рассказ о личной жизни, а размышления о той эпохе, времени, которое писательница провела бок о бок со своим соратником и мужем. В какой-то момент Берберова, со свойственной ей цепкостью ума и некоторой холодностью, поняла, что должна уйти. Уйти – сама. Через какое-то время ее муж и близкий друг также понял неизбежность конца.
Из воспоминаний Берберовой:«Однажды утром Ходасевич постучал ко мне. Он пришел спросить меня в последний раз, не вернусь ли я. Если не вернусь, он решил жениться, он больше не в силах быть один. Я бегаю по комнате, пряча от него свое счастливое лицо: он не будет больше один, он спасен! И я спасена тоже. Я тормошу его, и шучу, и играю с ним, называю его „женихом“, но он серьезен: это – важная минута в его жизни (и моей!). Теперь и я могу подумать о своем будущем, он примет это спокойно. Я целую его милое, худенькое лицо, его руки. Он целует меня и от волнения не может сказать ни одного слова».
Оля Марголина появилась в их жизни еще зимой 1931 – 1932 годов. Ей было тогда около сорока лет, но она выглядела гораздо моложе. Нина Берберова вспоминала эпизод, как Оля как-то сказала: «И вот видишь: в свое время замуж не вышла, и вообще, все не как у всех». «„У всех“ – это значило у людей ее круга: одинаковых, буржуазных, семейных», – комментировала Берберова.