Страница 9 из 19
— Понял, хозяин, — кивал Муслим, прижимая руки к груди. — Все исполню, хозяин!
— Смотри у меня! — тряс костлявым кулаком Хаким. — Головой ответишь!
Утро было пронзительным и ясным.
Джафар взобрался в седло.
Он старался не показать своего смятения. Как ни хотел уехать, как ни стремился в Самарканд, как ни мечтал, воображая скорое будущее, а все же теперь, когда вот-вот копыта должны были и в самом деле застучать по камням, его охватила смутная бесприютность.
Казалось, прошлое уже грустно смотрит в спину, печально вздыхает и почему-то — несмотря на все его жаркие и искренние обещания — не надеется на новую встречу. Как будто стеклянная стена отделяла его от прежней жизни — и он тосковал, еще не до конца понимая, но уже смутно предчувствуя, что здесь, за стеной, остается самый тихий, самый теплый и надежный мир из тех, по коим предстоит ему странствовать.
— Я вернусь, — сказал он, глядя в выцветшие глаза деда.
— Сынок, — сказал старый Хаким.
Держась за стремя, Хаким смотрел на внука, и губы его подрагивали.
— Дед, ну чего ты?
— Сынок, я тебе вот что на прощание скажу, — Хаким вздохнул и погладил его по колену. — Понимаешь, всякую хорошую вещь можно оценить каким-то количеством таких же вещей, но дурного свойства. Одна хорошая лошадь стоит сто динаров — и десять скверных лошадей тоже стоят сто динаров. Хороший верблюд сто динаров — и десять никчемных сто динаров. Так же и одежда, и оружие, и драгоценности. Но только не сыны Адама: тысяча негодных людей не стоит и одного хорошего человека. Помни об этом!
Старик зажмурился и через мгновение уже шагал к дверям, опираясь на палку так тяжело и резко, что конец ее крошил глину.
— Дедушка! — крикнул в его сутулую спину Джафар. — Ты что? Ну я же правда вернусь! Весной!
Хаким не обернулся.
Вабкент
Дорога ползла по косогору, понемногу забирая выше. Справа оставался обрыв и щебенистый склон, сбегавший к непроходимым, пышно зеленеющим сейчас, в конце апреля, зарослям, в глубине которых глухо ворчала невидимая вода. Слева — громадные валуны и фиолетово-красные заросли барбариса. А если оглянуться, увидишь все ту же кочковатую бурую степь, чередующаяся с белесыми пятнами солончаков. Поросшая редкой щетиной буро-зеленых кустов верблюжьей колючки, она уводила взгляд к горизонту, где в зыбком мареве еще угадывались очертания оставленного города.
Но он ничего этого не видит. Более того: удивительно, какой неровной становится дорога, когда ты шагаешь по ней незрячим, — спотыкаешься буквально через шаг.
Как плохо быть слепым! — привычно подумал он, но не возмущенно, а с жалостью к самому себе: от этого горло свело мгновенной судорогой, а в пустых глазницах стало неожиданно горячо и влажно.
Как плохо!.. и зачем теперь жизнь?.. длить мучения?..
Странно: но ведь он и прежде думал, что жизнь невыносима. Даже в дни полного благополучия, в дни, видевшиеся сегодня нескончаемой порой неслыханного счастья, — и тогда подчас накатывало что-то темное, отчаянное: мысли о смерти, о добровольном отказе от жизни приходили к нему.
Трудно понять, откуда бралось тогда. Но теперь...
Какой смысл теперь держаться за жизнь? Чем его непроглядный мрак отличается от мрака смерти?
Человека убивать нельзя. Можно убивать барана, корову. Можно убить собаку, льва. Кого угодно. Но если убивают человека, нарушают закон. Убивающие людей совершают грех.
Почему?
Потому что человек единственный знает Бога.
Ну да.
Но знает ли Бог человека? Какое дело Богу до знающих Его?
Человек должен верить. Но разве вера прибавляет что-нибудь Богу? А если да, если Бог кормится верой людей, то зачем такой Бог?
Ах, если бы Он помнил о людях! Пусть не как о лучшем своем создании, а хотя бы для того, чтобы питать к ним приязнь!..
— Джафар, подождите.
— Что? — слепой поморщился, отрываясь от своих мыслей. — Что такое?
Они стояли неподалеку от громадного валуна. Ветви деревьев вокруг украшало множество разноцветных лоскутков.
— Мазар, — пояснил Шеравкан. — Я сейчас.
— Чей мазар? — поинтересовался Джафар.
— Святого Амира, — с благоговением ответил Шеравкан. — Святой Амир, покровитель телок.
Слепец фыркнул.
— Каких еще телок?
В голосе его Шеравкану почудился оттенок издевки.
— Обыкновенных, — сдержанно сказал он, аккуратно отрывая от подола рубахи тонкую полоску.
Встав на цыпочки и бормоча молитву, повязал на ветку. Отошел на шаг, с удовольствием посмотрел. Бесчисленные выгорелые тряпочки трепетали на ветру. Его приношение было самым свежим. Между тем слепец, похоже, ждал продолжения.
“Надо же, таких простых вещей не знать!” — подумал Шеравкан.
— Стельных телок, — несколько покровительственно разъяснил он. — В прошлом году у нас телушка должна была первого теленка принести. Мы с отцом привели ее сюда. Она свежей травы с могилы пощипала, мы помолились как следует, маленький туй сделали: лепешку с молитвой поели, — по мере рассказа лицо Шеравкана светлело. — И все отлично прошло, святой Амир заступился за нас перед Господом.
Джафар скрипуче расхохотался.
— Что за глупость! Покровитель телок! Заступился перед Господом! Дурачье! Если Господу нет дела до людей, что за нужда ему думать о ваших телках?!
Шеравкан вспыхнул, набрал в грудь воздуху... но потом сжал зубы и ничего не ответил — только отвернулся и в ярости сплюнул на дорогу.
Они шагали в полном молчании. И каждую секунду этого молчания Шеравкану хотелось так дернуть старого дурака, чтобы он, запнувшись, со всего маху повалился на дорогу, да еще и плюхнулся своей тупой безглазой физиономией в коровью лепеху! Нет, ну что ж такое, а! — такое про святого Амира сказать.
Орлица медленно плыла в сине-серебряном воздухе, и его раковины и сгустки, оставлявшие ощущение легких толчков и поглаживаний, ласково теребили мягкое оперение брюха и поджатых лап. Твердые же, будто кованые перья крыльев и хвоста резали ветер, как резали бы стальные ножи, безжалостно разваливая его тугую плоть на две равные части, — и поток лишь жалобно посвистывал, сворачиваясь прозрачными лепестками возле жестких концов пружинисто подрагивавших перьев.
Несколько часов назад она удачно поохотилась. Желтые суслики бессмысленно-радостно посвистывали возле своих нор и, кажется, умирали от ужаса еще за мгновение до того, как орлица с размаху вонзала в их жирную плоть когти и наотмашь била клювом. Головы она тоже расклевывала — там ждал круглый орех сладкого мозга.
Самой ей некого было бояться в зыблемом до самого горизонта стеклистом просторе, накрывшем неровную землю лазурным колпаком. Она подремывала, вольно бросив над прозрачной бездной широкие крылья и лениво отмечая неохватные течения теплого воздуха — одни относили орлицу к востоку, к предгорьям, другие (когда она уже оказывалась над темной прохладой ущелья и была вынуждена несколькими сильными махами поднять себя на десяток локтей выше) медленно влекли ее к западу, к бурому краю неровной степи.
Шеравкан проследил взглядом плавное парение птицы, казавшейся отсюда, с дороги, темным штрихом, и почему-то почувствовал тоску. Он не умел разбираться в своих чувствах, но если бы попытался понять, почему так сжалось сердце и почему такими острыми показались в эту секунду одиночество и оторванность, то, возможно, нашел бы причину именно в мимолетном взгляде, брошенном в серо-синее небо — жаркое, пустое, украшенное только резкой черточкой парящей орлицы. Да, орлица! Она была так свободна! — и в сравнении с ней так несвободен был он. Она могла лететь куда хотела. Она сама управляла своей жизнью. Каждый взмах ее крыльев был сделан по ее собственной воле, — и потому она вольна была парить, куда влекло ее хоть бы и мимолетное желание, каприз, минутная прихоть: на юг, на север!.. на запад, на восток!..
Стоило лишь оглянуться, чтобы за переливчатым маревом, заставлявшим камни дрожать и колебаться, увидеть низкое облако, плоской лепешкой висящее над краем бугристой равнины. Закатное солнце красило его розовым, а ветер тщетно силился стронуть и потащить, как играючи таскал другие облака. Не тут-то было: неподвижное, буро-серое, оно вечно стояло на одном и том же месте.