Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 19

— Как тебя зовут? — властно спросил Джафар.

— Бадриддин, — ответил человек.

— Что ты несешь, Бадриддин? Какой Панджруд? Мне не надо в Панджруд. Мне домой надо, а не в Панджруд. Послушай-ка, Бадриддин, дорогой. Найди где-нибудь лошадь. Или повозку. Отвезешь меня к мечети Кох... я там живу. Знаешь мечеть Кох?

— Я знаю мечеть Кох, уважаемый. Но...

— Я тебе хорошо заплачу... Нет, подожди! лучше сам беги туда... найдешь дом Джафара, тебе всякий покажет. Спросишь Муслима... скажешь — мол, так и так... хозяин нашелся. Пусть гонит сюда. Ты понял? Давай, иди. Я тебя не обижу.

Справа, оттуда, где переминались лошади, послышалось что-то вроде смешка.

— Видите ли, уважаемый, — со вздохом сказал Бадриддин. — У вас нет дома в квартале Кох. Ваш дом... э-э-э... тот дом, что был вашим... он теперь принадлежит другому человеку. Понимаете?

— Как это? — тупо переспросил Джафар.

— И слуг ваших тоже нет. Эмир распорядился отдать вас под надзор родственников. Как неимущего. Если бы у вас был кто-нибудь в Бухаре... но у вас никого нет в Бухаре, уважаемый. Вы должны идти на родину, в Панджруд.

— Неимущего? — непонимающе повторил он.

Бадриддин замолчал.

Джафар хотел произнести имя — и не смог: голос отказал.

Справа снова что-то брякнуло... шумнуло... негромко стучали копыта, удаляясь.

— Гурган? — сипло выговорил он в конце концов.

— Вставайте, уважаемый, — вздохнул Бадриддин. — Вставайте.

Палка

Слепой сидел на камне, повернув лицо к солнцу.

Лицо его было узким, и засаленная повязка только подчеркивала это. Щеки впалые, худые и темные. Борода серебрится на солнце. Нос тонкий, а ноздри то и дело раздуваются. Войлочный кулях на башке. Такой грязный кулях, что противно смотреть. Где он взял такой кулях? Шеравкан сразу приметил — вся одежда новая, а кулях — будто с другого нищего снял. Губа закушена. Вечно он грызет губу.

В общем, неприятное лицо. Несчастное какое-то... злое, обиженное. И всегда голова немного запрокинута — то ли ворон считать собрался, то ли из-под повязки своей на дорогу хочет посмотреть... чем ему смотреть на эту дорогу?

Шеравкан отвел взгляд и спросил:

— Ну что, отдохнули?

Тот, помедлив, встал.

Он был высок ростом, но сутулился, как будто стараясь быть меньше. Неуверенно протянул руку.

Морщась, Шеравкан помог ему нащупать конец своего поясного платка. Потом вытер ладонь о штаны — рука слепца была влажной, в испарине.

Широкая конная тропа сбегала в пологий сай, показывалась на противоположном склоне и снова терялась в темных зарослях. Вдали в курчавой зелени пестрели глиняные кубики большого кишлака. В разбредшихся по увалам садах еще кое-где доцветали яблоневые и вишневые деревья, и порывы теплого ветра приносили то запах скошенной травы и дыма, то сложный аромат цветов и зелени.

Правой рукой слепец цепко держался за пояс поводыря. И все равно шагал неловко, неуверенно. То и дело задирал голову, как будто пытаясь взглянуть-таки из-под повязки, и лицо у него было напряженное и сердитое. И дергал, когда оступался.

Это раздражало Шеравкана.

Ему казалось, что они идут слишком медленно.

На его взгляд, слепцу следовало встряхнуться и шагать тверже. Ведут тебя, так давай, шевелись. А он все ощупкой норовит. Ногу ставит боязливо — будто край обрыва нашаривает. И голову задирает. Что толку? Разве еще не понял, что к чему? Задирай, не задирай, ни черта не увидишь... лучше б ногами двигал. Уж если пошли, так надо идти. А иначе как?

Отец говорил, что им неспешной дороги дня на четыре. Пять — от силы. Но отец имел в виду, что если на лошади. Он ведь так и сказал — отвезешь его. А вовсе не отведешь.

Вообще, непонятно, почему им не дали лошадей. Нет, ну правда, дали бы пару. Хоть плохоньких. Шеравкан на первой, вторая в поводу. Сидел бы сейчас, развалясь в седле, похлопывал камчой по голенищу. А как в кишлак въезжать — так приосанился бы, нахмурил брови, повод взял покруче да покрепче. Копыта между глухими дувалами — цок-цок, цок-цок! Ему наплевать, конечно, а ведь наверняка смотрит какая-нибудь украдкой — ишь, какой ладный наездник! “Эй, красавица! Где дорога на Пенджикент?” Любая смутится — голос у Шеравкана густой, басовитый. Дядя Фарух смеется: ой, говорит, из-за занавески услышишь — испугаешься! Это он шутит так.

Испугаться, может, и не испугаешься, а вот что парню всего шестнадцать, точно никогда не подумаешь.

Да, на коне — дело другое!

А так плестись — что ж?

Сорок фарсахов[11], сказал отец. Так и сказал — мол, кто их мерил-то, фарсахи эти. Чуть больше, чуть меньше... фарсахов сорок, короче говоря. Вот и считай. Лучший скороход за час проходит один фарсах. И то ему сорок часов бежать — конечно, если найти такого, чтоб не ел, не спал, а только дорогу пятками обмолачивал. А так-то, по-черепашьи, сколько им тащиться? Если б этот хоть шагал по-человечески... так нет. Семенит...

— Не дергайте так, уважаемый, — хмуро сказал Шеравкан. — Давайте постоим, что ли. Не дай бог, заденет.

Два желтых вола нехотя влекли визжащую арбу. Давно нагоняют. Волы — они и есть волы. Ленивая сволочь. Тоже не шевелятся, хоть и зрячие. Вон слюни какой вожжой распустили. Спят на ходу. А хозяину, видать, все равно — быстро, медленно. А что? Навалил коряг, да и сиди себе, подремывай. Волы сами довезут.

— День добрый, — сказал седок.

— Добрый, — кивнул Шеравкан и зачем-то спросил: — На продажу дровишки-то?

— Да какой там, — отмахнулся тот. — Ну, дай вам бог.

Было похоже, что необходимость пошевелить языком вынудила погонщика взбодриться. Он бодро хлестнул равнодушную животину измочаленным прутом и загорланил что было мочи:

— Принеси мне глины, ла-а-а-а-асточка!..

Снова замахнулся:

— Ну, чтоб вас разорвало!

И продолжил:

— Подари тростинку, го-о-о-орлица!..

В эту секунду Шеравкан случайно взглянул на слепца — и впервые увидел его улыбающимся. Песня его тронула, что ли? Песня известная, грустная, у него самого, бывало, комок к горлу подкатывал, когда отец напевал негромко: “Я себе хоромы выстрою, заживем с тобой, любимая!”

Улыбка слабая, тусклая — вроде и не улыбка даже. Может, просто показалось. То же самое лицо — худое, недоброе. Нет, все-таки чему-то улыбался.

— Пойдемте, уважаемый, — сказал Шеравкан, с тоской оглядываясь туда, где еще виднелся город. — Пойдемте.

Но слепец отстранил его.

— Парень! Погоди!

Возница оглянулся. Слепец не мог этого видеть, однако махнул рукой так, будто был уверен, что тот заметит его жест.

Волы встали.

— Чего вам, уважаемый? — спросил погонщик.

— Ты, я слышу, песни поешь, — с хмурой усмешкой сказал слепец.

— А что не петь? — удивился тот.

— Пой на здоровье... хорошая песня, душевная. А скажи, не пожертвуешь ли страннику какую-нибудь палку?

— Палку-то?

Аробщик сдвинул на лоб свой плоский, как блин, кулях и с сомнением почесал затылок.

Шеравкан ждал, что он сейчас скажет что-нибудь насчет того, что палка на дороге не валяется. Палка денег стоит. Так оно и есть, конечно. Бухара степью окружена, дерево в цене. Но все-таки за один фельс — самую мелкую медную монету — целую охапку дают. Небольшую, правда. Казан воды вскипятить — и то не хватит.

— Ну что ж, — протянул погонщик.

Он обошел свой воз, приглядываясь. Подергал одну хворостину, потом другую; чертыхнулся. В конце концов вытащил какую-то. Вынул из-за пояса тешу, посрубал сучки.

— Вот вам, уважаемый. Пользуйтесь.

Слепец взял, ощупал; оперся, потыкал; погладил, поднес к носу свежий сруб, удовлетворенно кивнул:

— Подходящая. Спасибо тебе.

— Да не за что, — отмахнулся тот, карабкаясь на воз. — По вашему положению без палки никуда. Здоровья вам.

И замахал над головой хворостиной, заорал на всю округ’:

11

Фарсах — около 7 км.