Страница 2 из 45
Мы приходим на место. На льду сегодня почти никого нет. Пятеро в камышах, у берега, остальные разбрелись подале.
— Идем к середине, — объявляет Алябьев и, не оглядываясь, идет по льду, который потрескивает, кое-где прогибается, податливо подставляет свою утончившуюся оболочку под бахилы.
— Может, остановимся?
— Идем. Говорят, Васильев там ловил.
Мы проходим еще с полкилометра. Наконец мой попутчик останавливается, отбрасывает рюкзак, снимает рукавицы и начинает собирать бур. Я присаживаюсь на свой раскладной стульчик, смотрю на Алябьева. Тот что-то долго не может забуриться: то заклинит у него, то еще какие-то помехи. Вынет свое орудие из лунки, покачает, перевернет. Я подхожу, беру бур, осматриваю.
— У тебя же ножи тупые. Возьми мой.
Лева бросает бур рядом, садится на ящик. И тут, когда неверный утренний хмель окончательно покидает мою несуразную голову, я вдруг замечаю, что мой товарищ не такой, как всегда. Глаза у него какие-то нехорошие. Ножи не поменял. Интересно, мотыля-то привез?
— Ты мотыля купил?
— Какой тебе мотыль? На опарыша ловим.
Тут я поворачиваюсь к нему спиной, беру бур и ухожу метров на двадцать. Бурю три лунки, вычерпываю их. Возвращаюсь к Леве, забираю у него коробок с опарышем. Опарыши так опарыши. Этого добра можно много достать совершенно бесплатно. А за мотылем ему нужно было ехать на метро. Значит, он на рыбалку и не собирался. Так сорвался. Неожиданно. Мне бы его заботы. Не знаю, как насчет леща, а без окуня мы уже остались.
Глубины здесь метра два. Все три лески опущены, солнце жизнерадостным пятаком выкатывается из-за леса. Я смотрю на кивки, а когда прихожу в себя, проходит час. Мелкой плотвы набралось с полкило. Я оборачиваюсь и любопытствую, что там у горемыки. Алябьев не ловит. Он в свой шестикратный бинокль, который таскает с собой по всем рыбалкам, смотрит на берег. А на берегу ничего особенного. Авто какое-то. Какое — отсюда не понять. Мужики только что подъехали. Вот двое выходят на лед, к нам идут. И суетится Алябьев, удочку сматывает, подхватывает свое добро и перемещается к другому берегу. Ненормален он сегодня. Мне одному скучно, да и клева нет. Стал я собираться аккуратно, одну удочку смотал, и тут дернуло. Подлещик граммов на двести пятьдесят, а потом опять. Когда наступает технический перерыв, я решаю посмотреть, что там у психованного. Алябьева на старом месте уже нет. И нет нигде. Чудо чудное. Сразу за тем местом, к которому он направился, мысок и опушка, а за опушкой — Мертвое. Я иду по его следам. Только следов на свежем снегу уже три пары. От Левиных бахил и от другой обуви. Как будто в легких ботиночках прошли еще двое. Я оглядываюсь на свои лунки. Ничего там не пропадет. Не было еще такого, чтобы хоть один хвост кто взял или что из рюкзака, за все эти зимы.
До берега Мертвого еще метров триста… А Алябьев, видно, совсем не в себе сегодня. Лежит на льду, возле полыньи, и головой туда свесился, а под ним какая-то бурая тряпка. Высматривает, что там происходит. Только какой же дурак станет в полынью забрасывать? А бегать по Мертвому и буриться я не стану. Пусть этот дурак не думает.
…Голова у Левы отрезана напрочь. Видно, запрокинули за волосы и маханули бритвой. Чем же еще можно так снести голову. Кровь уже перестала течь и только так… подкапывает. Рядом шарф его валяется, шубейка и под ней шприц одноразовый, а неподалеку ампулка.
Глаза его раскрытые распухли и глядят вдоль озера. Сейчас бы ловить и ловить. Видно, плакал Лева, когда его пытали да резали, и гримаса его застывшая ничего объяснить не может.
Если бы такое довелось увидеть раньше, в благополучные достопамятные времена, я бы упал, быть может, в обморок или бы меня стошнило. Но сейчас не произошло ни того ни другого. Я стал спокойным и жестокосердным. Только вот сам еще не хотел умирать, а потому осторожно оглянулся. И совершенно вовремя. От опушечки спокойно и деловито идут ко мне двое. Лица их гадкие приближаются, руки в карманах коричневых ветровок обещают массу развлечений. Они моложе Алябьева, и шансов убежать у того было мало. Прорваться как-то по краю льда и убежать. Да он, видно, и не пытался.
— Ты сам отдашь или покажешь где? — начинает тот, что слева, и голос его кажется мне блевотным.
— Чего я должен отдать?
— Ну, сам знаешь. Этот на тебя показал.
— Чего ж вы нам очной ставки не устроили?
— Все еще впереди, — подтверждает тот, что справа. — Мы знаем, что он не соврал. А ты его не жалей. Пустым человеком был Алябьев. Из-за таких вот и не ладится ничего у народа. Ты не дергайся. Мы сейчас до машины пройдем спокойно, только не умничай там, не суетись. Шнек подбери, рюкзачок, барахлишко. Рыбы-то наловил?
— И что потом?
— А потом к тебе. В твоей квартире вещь лежит, которая, как говорится, не твоя. Мы думали, он ее с собой носит, обыскали — нет. У тебя это. Отдай.
— Наврал он вам все.
— Нам нельзя наврать. Он сказал, ты отдашь. Правда ведь отдашь, дружок?
Я складываю в рюкзачок разбросанные вокруг вещи, застегиваю все крючки и клапаны, надеваю лямки, нагибаюсь за буром, приседаю и замахиваюсь им на сладкую парочку, они отстраняются, отскакивают, я отбрасываю свое оружие и широко шагаю по льду Мертвого, внимательно смотря под ноги, а когда слышу за спиной близкие всхлипыванья снега под каблуками, бегу.
…Я же не крещеный, я же давно собирался сделать это, да все времени не было, двадцати “штук” жалел, на водку не хватало, что ни выходной — на озеро или реку, я же пес поганый; тварь дрожащая, но было же что-то, за что меня помиловать, я же ведь добрый, в сущности, человек, я же еще такого могу понаделать, мне бы вот только добежать, и ведь всего метров шестьсот, а ручей справа, и лед еще крепкий. И тогда я вернусь сюда и сотворю правосудие, ведь что бы ни натворил Алябьев и что бы он там ни сделал, и даже если он показал на меня каким-то бандитам, я разберусь, но только как мне добежать, а если провалиться, то на отмели, вон там, ближе к берегу, там я и провалился бы и выбрался на брюхе, выполз, обламывая лед…
Успех гибельного забега заключался для меня в том, чтобы достичь другого берега озера, а там сразу за канавами дорога лесная, и ведет она к пасекам, а после мы еще посмотрим.
Мое преимущество заключалось в том, что я знал полыньи, так как еще по крепкому льду мы с Левой выходили на этот лед, да после помалкивали. Нам бы рожи набили в поселке после, узнай кто.
Я бегу все быстрее, меняя направления. Вчерашняя поземка все скрыла, и это погубило моих любознательных партнеров по забегу. Они решили, что я петляю, дабы не попасть под пулю, мало ли что у них в ветровках кроме бритвы, и они стали срезать путь. Когда я достигаю берега и оглядываюсь, на льду копошится уже только одна фигурка, отряхиваясь и матерясь.
Я сажусь на снег и валюсь навзничь, хриплю и, вскочив, бегу снова. А оставшаяся на льду сволочь медленно, чтобы не оплошать, пробирается к берегу.
Я отлеживаюсь в стогу, за пасекой, следя за дорогой до темноты, когда начинаю замерзать, переодеваюсь в сухое. Пакета с бутербродами и баночек с водкой в рюкзаке нет. Термос на месте, но он пуст.
В поселок я вхожу к полуночи. Я настолько устал, что естественное желание посетить вначале милицейский закуток у клуба, где ночью должен быть какой-никакой дежурный, перевешивает желание противоестественное и наверняка опасное. То есть желание идти в свою квартиру. Наверняка кто-то вел Алябьева в электричке, но почему-то не раскрутил его там. Видно, все произошло быстро и накануне. Нас бы взяли в квартире, но тогда, возможно, шума было бы больше и лишних глаз. А на озере за опушкой очень удобно. Алябьев, наверное, и сейчас лежит еще там. Зачем же он искал укромные углы, зачем прятался? Нужно было сидеть посреди толпы, балагурить, потом — увидев машину — соображать, что делать дальше.
Свет в парадной горит, я осторожно проверяю, нет ли кого на лестнице сверху, и нажимаю кнопку. Когда на восьмом этаже двери лифта распахиваются, резко вываливаюсь наружу и в сторону. Однако меня никто не ждет и здесь. Вот только дверь в квартиру взломана, но очень аккуратно и после опять прикрыта. Толкнув ее, я глубоко вдыхаю и делаю шаг внутрь.