Страница 3 из 117
— Не правда ли, господин аббат, страдания лучше всего способствуют пробуждению души? Вот уже седьмой год, как я езжу в Лурд и не теряю надежды на выздоровление. Я убежден, что в этом году святая дева исцелит меня. Да, я еще буду ходить, этой надеждой я только и живу.
Господин Сабатье умолк и тут же попросил жену переложить ему ноги чуть влево, а Пьер смотрел на него и удивлялся, откуда взялась такая упорная вера у этого интеллигентного человека, — ведь люди с университетским образованием обычно отличаются вольнодумством. Каким образом могла возникнуть и укорениться в его мозгу вера в чудо? По словам г-на Сабатье, потребность в извечной утешительнице — иллюзии вызывают к жизни лишь сильные страдания.
— Как видите, мы с женой оделись очень скромно: я прибег к милости попечительства, мне не хотелось в этом году выделяться среди бедняков, чтобы пресвятая дева приняла и во мне участие, как и в прочих своих страждущих чадах… Но, не желая отнимать места у настоящего бедняка, я уплатил попечительству пятьдесят франков, что, как вы знаете, дает право везти одного больного за свой счет. Я даже знаю моего больного. Мне только что представили его на вокзале. У него туберкулез, и он, по-видимому, очень, очень плох…
Снова наступило молчание.
— Да исцелит его всемогущая пресвятая дева, я буду так счастлив, если исполнится мое пожелание.
Трое мужчин продолжали беседовать; речь шла сперва о медицине, затем они заговорили о романской архитектуре — поводом послужила колокольня на холме, при виде которой паломники осенили себя крестным знамением. Молодой священник и его собеседники увлеклись разговором, столь обычным для образованных людей, а вокруг них были страждущие бедняки, нростые разумом, отупевшие от нищеты. Прошел нас, пропели еще две молитвы, миновали станции Тури и Обре; наконец в Божанси де Герсен, Сабатье и аббат прервали беседу и стали слушать сестру Гиацинту: хлопнув в ладоши, она запела свежим, звонким голосом.
— «Parce, Domine, parce populo tuo…» [3]
И снова все голоса слились в молитве, притупляющей боль, пробуждающей надежду, постепенно овладевающей существом, истомленным жаждой милости и исцеления, за которым приходилось ехать в такую даль.
Садясь на свое место, Пьер заметил, что Мария побледнела и лежит с закрытыми глазами; по болезненной гримасе, исказившей ее лицо, он понял, что она не спит.
— Вам хуже?
— О да, мне очень плохо. Я не доеду… Эти беспрерывные толчки…
Мария застонала, открыла глаза. В полубессознательном состоянии смотрела она на других больных. Как раз в это время в соседнем купе, напротив г-на Сабатье, больная, по имени Гривотта, до тех пор лежавшая как мертвая, почти не дыша, привстала со скамейки. Это была высокого роста девушка лет тридцати с лишним, какая-то своеобразная, нескладная, с широким изможденным лицом; курчавые волосы и огненные глаза очень красили ее. У нее была чахотка в последней стадии.
— А? Каково, барышня? — обратилась она к Марии хриплым, еле слышным голосом. — Хорошо бы заснуть, да невозможно, колеса словно вертятся у тебя в голове.
Хотя ей трудно было говорить, девушка упорно продолжала рассказывать о себе. Она была матрасницей и долгое время вместе с теткой чинила матрацы по всем дворам Берси. Свою болезнь Гривотта приписывала загрязненному волосу, который ей приходилось чесать г, юности. За пять лет девушка перебывала во многих парижских больницах и говорила обо всех известных врачах, как о старых знакомых. Сестры больницы Ларибуазьер, видя, как ревностно выполняет она обряды, разожгли в ней религиозный пыл и убедили, что лурдская богоматерь непременно ее исцелит.
— Конечно, мне это очень нужно; они говорят, что одно легкое никуда не годится, да и другое не лучше. Каверны, знаете ли… Сначала у меня болели лопатки, и я выплевывала мокроту. Потом стала худеть и до того отощала, что смотреть стало не на что. Теперь я все время потею, кашляю так, что все нутро выворачивается, и не могу отхаркнуть, такая густая мокрота… И, понимаете, я едва держусь на ногах и совсем не могу есть…
Она помолчала, задыхаясь от кашля; лицо стало мертвенно-бледным.
— Ничего, мне все-таки лучше, чем вон тому больному, в купе позади вас. У него то же, что у меня, только ему гораздо хуже.
Она ошибалась. За спиной Марии, на тюфяке, действительно лежал молодой миссионер, брат Изидор, которого совсем не было видно, потому что от слабости он не мог даже шевельнуть пальцем. Однако болел он не чахоткой, а умирал от воспаления печени, которое схватил в Сенегале. Он был очень длинный и худой; его желтое, высохшее лицо казалось безжизненным, как пергамент. Нарыв, образовавшийся в печени, прорвался, и непрестанно выделявшийся гной изнурял больного; его била лихорадка, мучили рвота, бред. Только глаза еще жили, излучая неугасимую любовь; их пламень освещал это лицо умирающего на кресте Христа, простое крестьянское лицо, которому страстная вера порой придавала величие. Он был бретонцем, последним хилым отпрыском многочисленной семьи; свой небольшой надел он оставил старшим братьям. Миссионера сопровождала его сестра Марта, на два года моложе его; она служила в Париже прислугой, но из преданности брату бросила место, чтобы ехать с ним, и теперь проедала свои скудные сбережения.
— Я была на платформе, когда его сажали в вагон, — продолжала Гривотта. — Его несли четыре человека…
Больше она не могла говорить. У нее начался сильный приступ кашля, и она упала на скамейку. Девушка задыхалась, багровые пятна на ее скулах посинели, Сестра Гиацинта тотчас приподняла ей голову и вытерла губы платком, на котором проступили красные пятна. А г-жа де Жонкьер в это время оказывала помощь г-же Ветю, больной, лежавшей напротив нее. Г-жа Ветю была женой мелкого часовщика из квартала Муфтар, который не мог закрыть свою лавку и сопровождать жену в Лурд. Поэтому она обратилась в попечительство: по крайней мере, хоть кто-то позаботится о ней. Страх перед смертью обратил ее к церкви, куда она не заглядывала с первого причастия. Г-жа Ветю знала, что она обречена: у нее был рак желудка, и лицо ее уже приобрело растерянное выражение и желтизну, свойственную людям, страдающим этой болезнью, а испражнения были черными, точно сажа. За всё время, пока поезд находился в пути, она еще не произнесла ни слова: губы ее были плотно сжаты, она невыносимо страдала. Вскоре у нее началась рвота, и она потеряла сознание. Как только она открывала рот, из него вырывалось зловонное дыхание, заражавшее воздух и вызывавшее тошноту.
— Это прямо невозможно, — пробормотала г-жа де Жонкьер, почувствовав дурноту, — надо проветрить вагон.
Сестра Гиацинта как раз уложила Гривотту на подушку.
— Хорошо, откроем на несколько минут окно. Только не с этой стороны, я боюсь нового приступа кашля… Откройте у себя.
Жара усиливалась, все страдали от духоты и зловония и с облегчением вздохнули, когда в открытое окно хлынула свежая струя. В вагоне началась уборка: сестра вылила содержимое сосудов, дама-попечительница вытерла губкой пол, который ходуном ходил от жестокой тряски. Надо было все прибрать. Тут явилась новая забота: захотела есть четвертая больная, сидевшая до сих пор неподвижно, худенькая девушка, чье лицо было закрыто черным платком.
Госпожа де Жонкьер, спокойная и самоотверженная, сейчас же предложила ей свои услуги.
— Не беспокойтесь, сестра. Я нарежу ей хлеб маленькими кусочками.
Марии хотелось немного отвлечься от своих мыслей, и она заинтересовалась неподвижной фигурой, скрытой под черным покрывалом. Она подозревала, что на лице девушки язва. Ей сказали, что это служанка. Несчастная девушка, пикардийка, по имени Элиза Руке, вынуждена была оставить место и теперь жила в Париже у сестры, которая грубо с ней обращалась, — в больницу с такой болезнью ее не брали.
Очень богомольная, Элиза уже давно жаждала попасть в Лурд. Мария с затаенным страхом ждала, когда девушка откинет платок.
3
«Смилуйся, господи, смилуйся над народом твоим…» (лат.).