Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 24



«Как бы нам за компанию не досталось за эти дразнилки». — Новаев очень сосредоточенно приторачивал к вьюку чехол с СВД.

Ему, пожалуй, впервые за время в Афгане приходилось не ощущать под рукой свою винтовку. Под рукой или на плече. Когда взбирался на крутую горку или спускался с нее. А тут винтовка на муле и, случись что, ее из чехла резко не выхватить. Перед предстоящей работой ее надо было обезопасить от удара, и поэтому она в чехле сидела плотно. И сам в своем роде уникальный этот чехол, — не боялся ни воды, ни огня, — был еще упакован Новаевым в кошму овчиной внутрь. Приторачивал винтовку снайпер с того боку животного, где сам собирался идти, и так, что если мула моджахеды завалят и он начнет падать на этот бок, он успеет передвинуть винтовку к его хребту. Прицел, правда, все равно собьется. А если с испуга мул понесет или сорвется с карниза? В дополнение ко всему снайпера раздражал крестьянский балахон, который пришлось напялить на себя, и необходимость ремень с кобурой затянуть на голом теле под рубахой: «Моджахед какой-то!»

«Что ж такого обидного можно сказать афганцу, чтоб он выстрелил пацану в голову? — спросил Новаев, пытливо заглядывая мулу в глаза, точно это должно было помочь. — В наших местах одно время самым обидным было обращение «чувак». Потому что чувак — это кастрированный баран. Обидно ведь, а, Тарас?»

«Не знаю, — отозвался прапорщик. — Все относительно. Когда-то ужасно оскорбительным было «козел». У зеков за это мочили. А сегодня почти безобидное слово. Перешел улицу в неположенном месте — козел! Взял в магазине без очереди — козел! Это в Союзе, конечно», — зачем-то уточнил он.

По знаку командира вокруг Дрепта собралась вся подгруппа, а Гурджиев подвел к ним за плечи мальчишку. Стали уточнять маршрут. С края плато даже в оптику рассмотреть, как следует, не удавалось ни тропу, пролегавшую через седловину, фиолетовую от маков, ни тропу от Чартази к лесопилке, мимо горловины тоннеля. Пересекались обе чуть дальше этой горловины, но не доходя лесопилки. Здесь отряд для наблюдателя из-за Ландайсина сворачивал на тропу в седловину и примерно через километр терялся от глаз в низине. Здесь разгружался, переодевался в маскировочные комбинезоны и, дождавшись темноты, пробирался к лесопилке, за которой разведчики планировали свой «схрон». Мальчик афганец с развьюченными мулами возвращался в Чартази окружным путем. Он огибал плато и попадал на ту грунтовку, которой проходила недавно обстрелянная с плато колонна.

«Это точно, что на лесопилке никого нет?» — допытывался Дрепт.

В его голосе звучала грусть: обеспечить полную секретность акции не удавалось. Частичную — тоже. Ему казалось, ситуация приобретала анекдотические черты. «У вас продается славянский шкаф?» — «Любезный, вы ошиблись адресом, шпион проживает этажом выше!..» Но раздражала не только ее анекдотичность, но и неопределенность. Хотя этой неопределенностью он успокаивал Донца, когда тот хватился отсутствующего «мыла».

«А мы что, получили приказ взорвать?»

«Но и не взрывать не получали?»



«Не трепи мне нервы, Леня, ты вообще ничего не получал! На это есть командир Дрепт!»

«Но за утерю взрывчатки вина на сапере?»

Теперь уже сам Дрепт трепал себе и другим нервы. Операция «Берроуз», как была, так и осталась в наметке, не превратившись в профессиональную разработку. Ребята отправятся к седловине без дозора, охранения и прикрытия, полагаясь только на счастливый случай. То, что никого из них не выдает оружие и униформа, ничего не значит. Если мстительным моджахедам вздумается расквитаться с Али за недавнюю неудачу на плато, — может быть и такое, — и они накроют идущий из Чартази «караван» минометным огнем, кто из ребят уцелеет? И что дальше? Оставшаяся подгруппа попрет на тоннель, как на буфет. И все это произойдет в ближайшие часы. Как нехорошо быть командиром и отвечать за одиннадцать душ бойцов, один из которых к тому же чужак и моральный урод.

«Хафизулла, ты настоящий художник слова, опиши подробно тропу к лесопилке, — настаивал Дрепт и тут же: — Алик Гурджиев, не теряй времени на ерунду, расспроси мальца о тропе…»

Уже отправив группу, Дрепт терзал себя. Не лучше ли было идти ночью — в Афганистане для караванов это правило выживания? А для моджахеда, поймавшего караван в прицел ночного видения? Будь ты на его месте, поборол бы искус, тем более, что тропа наверняка пристреляна по крайней мере в радиусе трехсот метров? Но уже в покоях старого Али, за угощеньем, понял, что правильно было идти днем: подозрительно идти ночью из Чартази, если между моджахедами и Али установлено перемирие. В конце концов, это азиаты, а феодальный уклад предписывает им беспрекословно подчиняться своим сахибам. И если старый Али утверждает, что договорился с Бадабером, не стоит ли положиться на его слова?

Вода в серебряной полоскательнице была такой непривычно чистой, прозрачной для того Афганистана, который знал командир Дрепт, что, наверное, грех было мыть в ней пальцы. Но ее здесь было много, из двух никогда не пересыхающих рек. И земля в междуречье были нетипично для страны плодородной и щедрой на тенистые дубовые и кедровые рощицы. И хоть солдаты всерьез готовились работать, весь этот оазис, затерянный мир придавал какую-то нереальность происходящему и смущал. Ощущение, пугающее на этой войне. Все, казалось, спрашивало: «Что ты здесь делаешь?» А маленький человек, — он оставался на любой войне маленьким, независимо от звезд на погонах или способности вскинуть автомат не задумываясь, — тоже хотел спросить, только не знал, кого. Начинали эту войну, как и любую другую, политики; стрелы на штабных картах рисовали генералы; украшали эту елку идеологи. Но была еще одна не афишируемая категория специалистов, чья основная задача состояла в том, чтобы сделать эту войну «незначительной», «неинтересной». Человека в Афганистан отправляли на два года. И то, что службе определяли такой конкретный срок, как бы приравнивало солдата к строителям БАМа. Получал солдат, как и на срочной службе в Союзе, гроши — на табак и печенье в гарнизонной лавке. Но он считал не деньги, а дни до приказа. Страна в это время продолжала жить своей жизнью, и война ее обходила стороной, как теплоход, отправившийся в круиз. Она для большинства была где-то там. А служившие в Афганистане читали газеты и слушали радиопередачи с Большой земли. И судя по тем и другим, великая страна жила куда более значительными и интересными событиями, чем те, что происходили для нее «где-то там». А здесь их приучали к сознанию, что война — это такая же работа, как любая другая. Например, хлебороба. А где вы видели в Союзе, чтобы хлебороб греб деньги лопатой и качал права?

И все-таки существовала засекреченная служба, именуемая по обыкновению скромно — скажем, институтом возможностей социального существа или как-нибудь попроще, или адаптация человека на афганской войне происходила стихийно? Власти интересовала она с точки зрения количества поступавших человек в психбольницы и дома инвалидов? Крамольная мысль думающего об этом сводилась к тому, что интерес властей к проблеме был чисто потребительский: как просчитать, не завышая, для госбюджета среднестатистического пенсионера по инвалидности, валом повалившего из Афганистана. Но среди всех очевидных горьких вопросов, сопровождающих любую войну, и на этой по-прежнему оставался без ответа единственный: кому это было нужно? Объявлявшие войну как будто знали цель, которую оправдывают средства. Но затем цель ускользала, оставляя одни средства. И оставалось — воевать, чтобы воевать. В царстве силлогистики накопилось немало таких умозаключений. Гулять, чтобы гулять; есть, чтобы есть; любить, чтобы любить. И жить, чтобы жить.

«Что ты здесь делаешь?» Дрепт не знал. И лучше было об этом не думать. Еще за год до этой войны он верил в силу книг и считал, что у каждого большого писателя, писавшего о войне по собственному опыту, если и не найти ответов на самые больные вопросы, можно получить некое разрешение сомнений и утешение. Но потом Дрепт уже не мог возвращаться ни к Толстому, ни к Хемингуэю. Эти парни хорошо «держали удар». И только. Как говорил Хемингуэй, ломаются все, только сильные чуть позже. И та война, и эта, и все будущие человеку, прошедшему их, страшны не близостью смерти, а послевоенной тишиной, к которой невозможно привыкнуть.