Страница 20 из 95
Итак, я изложил свое мнение по вопросу, в котором мы расходимся, не с целью спора — мы оба слишком стары, чтобы изменять свои взгляды, являющиеся результатом долгой жизни, полной исследований и размышлений; я это сделал лишь под влиянием Вашего письма — мы не должны умереть, не объяснившись друг с другом. Мы действовали в полном согласии на протяжении длительной и опасной борьбы за свободу и независимость. Была принята конституция, и, хотя никто из нас не считает ее совершенной, все же мы оба думаем, что она сможет сделать наших сограждан самыми счастливыми и надежно охраняемыми людьми на земле. Если наши взгляды не совсем сходятся в отношении недостатков этой конституции, это не имеет большого значения для нашей страны; посвятив ей долгую жизнь бескорыстного труда, мы передали конституцию своим потомкам, которые смогут позаботиться о ней и о себе.
О памфлете на аристократию, посланном Вам, или о том, кто мог бы быть его автором{9}, я узнал лишь из Вашего письма. Если это исходит от лица, которое Вы подозреваете, то это можно установить по странным, мистическим и гиперболическим идеям, окутанным в замысловатые и педантичные выражения, полные аффектации, характерные для его манеры письма. В любом случае я надеюсь, что на Вашем спокойствии не отразится грубость и невыдержанность всяких писак и что Вы спокойно будете жить и радоваться процветанию нашей страны, пока сами не пожелаете занять свое место среди аристократии, пришедшей до Вас
Всегда преданный Вам
Т. Джефферсон.
[Бессмыслица Платона]
Т. ДЖЕФФЕРСОН — Д. АДАМСУ
5 июля 1814 г.
...Я развлекался серьезным чтением платоновского «Государства». Однако я ошибаюсь, называя это развлечением, потому что это тяжелейшая обязанность, которую я когда-либо выполнял. Раньше я случайно брался за его другие труды, но едва ли у меня когда-нибудь хватало терпения пройти через весь диалог. Пробираясь через причуды, ребячество и непостижимый уму жаргон этого труда, я часто откладывал его, чтобы спросить себя, как могло случиться, что мир так долго соглашался принимать всерьез такую бессмыслицу, как эта. Как soi-disant{1} христианский мир фактически мог это сделать — пример исторического курьеза. Но как мог римский здравый смысл допустить это? И в особенности, как Цицерон мог превозносить Платона? Хотя Цицерон не владел лаконичной логикой Демосфена, но он был способным, образованным, трудолюбивым, практичным в делах и честным. Он не мог быть обманут просто стилем. Он сам был первым в мире мастером слога. Что касается современников, я думаю это скорее вопрос моды и авторитета. Образование находится главным образом в руках лиц, которые в силу своей профессии проявляют интерес к имени и фантазиям Платона. Они задают тон в школе, а немногие в последующие годы имеют возможность пересмотреть свои школьные взгляды. Но если оставить в стороне моду и авторитет и подвергнуть Платона проверке разумом, изъять его софизмы, пустословия и непостижимости, что же останется? Поистине он один из плеяды настоящих софистов, который избег забвения в отличие от своих собратьев, во-первых, благодаря изяществу стиля, но главным образом потому, что его причуды были приняты и вошли в плоть и кровь искусственного христианства. Его туманная мысль всегда представляет подобие объектов, наполовину видимых сквозь туман, которые не могут быть определены ни по форме, ни по размерам. И однако то, что должно было обречь его на раннее забвение, в действительности обеспечило ему бессмертную славу и благоговение. Христианское духовенство, найдя доктрины Христа низведенными до всеобщего понимания и слишком простыми, чтобы они нуждались в объяснении, увидело в мистицизме Платона материал, из которого оно имело возможность построить искусственную систему, которая могла из-за своих неясностей допустить вечные споры, дать священникам работу, и ввести [эту систему] ради своей выгоды, власти и превосходства. Доктрины, исходившие из уст самого Христа, понятны даже детям; но тысячи томов все еще не объяснили платонизмы, в которые эти доктрины были облечены, и лишь по тому простому основанию, что бессмыслица никогда не может быть объяснена. Они, однако, добились своих целей. Платон канонизирован, и теперь считается неблагочестивым сомневаться в его заслугах, как и в заслугах апостолов Иисуса. В особенности к нему обращаются как к защитнику бессмертия души; и я все же осмелюсь сказать, что, если бы в доказательство этого не было лучших аргументов, чем его, никто из людей не поверил бы в это. К счастью для нас, платоновский республиканизм не получил такого же одобрения, как платоновское христианство; иначе бы ныне все мужчины, женщины и дети жили беспорядочно, подобно диким зверям полей и лесов. Однако «Платон — великий философ», — говорил Лафонтен. Но Фонтенель спрашивал: «Вам очень ясны его идеи?» — «О нет! Он из непроницаемой тьмы».— «Вы не находите, что он полон противоречий?» — «Конечно,— отвечал Лафонтен,— он лишь софист». Но сразу же он снова восклицал: «О! Платон был великий философ»{2}. У Сократа действительно были основания выражать недовольство неправильными толкованиями Платона, потому что поистине его диалоги — это клевета на Сократа.
[Моральный инстинкт]
Т. ДЖЕФФЕРСОН — Т. ЛОУ
13 июня 1814 г.
Из всех существующих по этому вопросу теорий самой причудливой кажется теория Волластона{1}, который рассматривает истину как основу нравственности. Вор, крадущий Вашу гинею, заблуждается лишь постольку, поскольку он лжет, используя Вашу гинею, как если бы она была его собственной. Истина, конечно, является ветвью нравственности и очень важна для общества. Но представлять [истину] как основание [нравственности] — это все равно что представить дерево, поднятое за корни и перевернутое в воздухе, одна ветвь которого посажена в землю. Некоторые считают основанием нравственности любовь к богу. Это также лишь ветвь наших нравственных обязанностей, которые обычно делятся на наши обязанности по отношению к богу и обязанности по отношению к человеку. Если мы совершаем хороший поступок только из любви к богу и из веры, которая приятна ему, откуда же тогда возникает нравственность атеиста? Бесполезно говорить, как это делают некоторые, что таких существ нет. У нас такие же доказательства этого факта, как большинство тех, которыми мы пользуемся, а именно: их собственные утверждения и их рассуждения в защиту этих доказательств. Я заметил, что, как правило, в то время, как в протестантских странах отход от платоновского христианства попов приводит к деизму, в католических странах он ведет к атеизму. Дидро, Даламбер, Гольбах, Кондорсе известны как весьма добродетельные люди. Их добродетель, следовательно, должна быть основана на чем-то ином, нежели любовь к богу. То kalon{2} других базируется на иной способности, чем вкус, который даже не является ветвью нравственности. У нас действительно есть врожденное чувство того, что мы называем прекрасным, но оно проявляется главным образом по отношению к предметам, обращенным к воображению (fancy) с помощью зрения в видимых формах, как-то: ландшафт, очертания животного, одежда, ткани, архитектура, сочетание цветов и т. д., или непосредственно к воображению (imagination) в виде образа, стиля или размера в прозе или поэзии, т. е. всего, что образует сферу критицизма или вкуса, способность, совершенно отличающуюся от нравственности. Своекорыстие, или, скорее, себялюбие, или эгоизм, как кажется, более всего представляет основу нравственности. Но я рассматриваю наши отношения с другими как образующие границы нравственности. Сами с собой мы стоим на почве тождества, а не отношения, поскольку последнее, требуя двух субъектов, исключает себялюбие, сводящееся лишь к одному. В отношении себя, строго говоря, мы не имеем обязанностей, так как обязательство также требует наличия двух сторон. Себялюбие поэтому не есть часть нравственности. В действительности это как раз ее противоположность. Это единственный антагонист добродетели, постоянно ведущий нас, вследствие нашей склонности к самоудовлетворению, к нарушению наших нравственных обязанностей к другим. Поэтому против этого врага воздвигаются батареи моралистов и религиозников, как против единственного препятствия для осуществления нравственности. Лишите человека его эгоистических склонностей, и у него не будет ничего, что отвратило бы его от добродетельных поступков. Или подчините эти склонности образованию, наставлению или обузданию, и добродетель останется без соперника. Эгоизм — в широком смысле — следующим образом представлен как источник нравственного действия. Говорят, что мы кормим голодного, одеваем нагого, перевязываем раны человека, избитою ворами, вливаем в него масло и вино, сажаем его рядом, сажаем его на наше собственное животное и доставляем в гостиницу, потому что сами получаем удовольствие от этих действий. Гельвеций — один из лучших людей на земле и самый искренний защитник этого принципа,— определив «интерес» не только как интерес денежный, но как нечто могущее обеспечить нам удовольствие или оградить пас от страдания, говорит: «Гуманный человек—это человек, для которого вид несчастья невыносим и который, чтобы избавить себя от этого зрелища, вынужден помочь несчастному». Это, конечно, верно. Но это лишь на один шаг приближает к решению проблемы. Эти добрые поступки приносят нам удовольствие. Но почему они приносят нам удовольствие? Потому что природа вложила в наши сердца любовь к другим, чувство долга к ним, моральный инстинкт, короче, то, что непреодолимо побуждает нас чувствовать их страдания, помогать им в их бедах и протестовать против слов Гельвеция: «...какой иной мотив может побудить человека к благородным поступкам, кроме личного интереса? Для него так же невозможно любить добро ради добра, как и любить зло ради зла». Создатель действительно был бы плохим мастером, если бы, предназначая человеку удел общественного животного, не наделил его общительным характером. Верно то, что им наделен не каждый человек, потому что нет правил без исключений; но ложно рассуждение, превращающее исключения в общее правило. Некоторые люди рождаются без органов зрения, или слуха, или рук. Но неверное утверждение, что человек рождается без этих способностей, без зрения, слуха и рук, не может войти в общее определение человека. Недостаток или совершенство нравственного чувства у некоторых людей подобно недостатку или несовершенству чувств зрения или слуха у других не доказывает, что это общая характеристика человеческого рода. Когда указанного чувства недостает, мы стараемся возместить этот дефект образованием, обращением к разуму, к размышлению, предоставляя существам, столь несчастливо устроенным, иные мотивы делать добро и избегать зла, такие, как любовь, или ненависть, или отвержение тех, среди кого мы живем и чье общество необходимо для счастья и даже существования, показом при помощи здравого рассуждения, что честность в конечном счете способствует выгоде, вознаграждениями и наказаниями, установлениями законов и, наконец, перспективой возмездия в будущем состоянии за зло, как и воздаяния за добро, содеянные в этом мире. Таковы коррективы, обеспечиваемые образованием, которые выполняют функции моралиста, священника и законодателя; они приводят к правильным действиям тех, чье несоответствие не настолько велико, чтобы не быть искорененным. Некоторые выступают против того, что существует нравственное чувство, говоря, что если бы природа дала нам такое чувство, побуждающее нас к добродетельным поступкам и ограждающее от поступков злобных, то природа также определила бы по каким-то особым отличительным признакам два рода действий, одни из которых сами по себе добродетельны, а другие — порочны. Тогда как фактически мы видим, что одни и те же действия в одних странах считаются добродетельными, а в других порочными. Ответ состоит в том, что природа создает в качестве нормы и критерия добродетели полезность для человека. У людей, живущих в различных странах и в различных условиях, с различными привычками и системами правления, могут быть различные [нормы] полезности. Поэтому один и тот же поступок может быть полезным и, следовательно, добродетельным в одной стране, вредным и порочным — в другой, в иных условиях. Я вместе с вами искренне верю в общее существование морального инстинкта. Я думаю, что это ярчайшая драгоценность, которой наделен человеческий характер, и недостаток ее унижает человека более, чем самое страшное физическое уродство. Я радуюсь, просматривая список сторонников этого принципа, который Вы приводите в Вашем втором письме. С некоторыми из них я раньше не встречался. К ним может быть добавлен лорд Кеймс{3}, один из наших способнейших защитников, который в своих «Принципах естественной религии» доходит до того, что говорит, что у человека нет долга, к которому его не понуждало бы какое-то импульсивное чувство. Это правильно, если относится к норме общего чувства в данном случае, и неправильно в отношении чувства отдельной индивидуальности. Возможно, я неверно цитирую его, потому что прошло пятьдесят лет с тех пор, как я читал его книгу.