Страница 12 из 46
Но спрашивать – боязно.
В домашности был Иннокентий Харлампиевич крут, самовластен и вопросов не любил. До седых волос доездил ямщиком, взрослых детей заимел, а все еще был шибко охоч до матерщины и скор на руку – тяжелую, бугристую, с рыжей щетинной порослью на узловатых пальцах, навсегда пропахших дегтем и кожей.
Впрочем, вечером перед отъездом глава семьи несколько прояснил свои намерения:
– Еслив из волревкома будут приходить аль там ячеишные – велю сказать: к брату Немподисту поехал. Отвезти мучки решил. Праздника для… Хоша и коммунист, а все свой, кровник… Надо братнино брюхо порадовать… – и, поглаживая сивую бороду, приказал снохе: – Ты, Дашутка, нагреби из расходного ларя полкуля сеянки…
– Оголодал, поди, твой Немподист! Они, коммунисты-то, в три горла жрут, – начала было язвить жена, Ильинична, но, увидав, что муж уставился на висевшую в простенке бурятскую нагайку с серебряным черенком, мгновенно осеклась и вполне миролюбиво закончила: – И то, конечно… под городом-то мучкой не шибко разживешься… все сожрала коммуна проклятая…
– Поговори еще! – крикнул Иннокентий Харлампиевич, снимая нагайку.
Старуха уже совсем ласково и покорно спросила:
– Може, подорожничков испекчи, Кешенька?… Долго проездишь?
– Не твоего ума дело, – вешая плетку на место, буркнул старик, – пеки. Чтоб до света было!.. – и перевел взор на Николая: – А ты, Егова православная, коня утресь заложи в санки. В розвальнях поеду… Тож до свету. – Потом повернулся к младшему сыну: – Сунь под сено оборону, Мишка… Тую дудоргу, что в притворе у моленной, за ларем. Понял?…
Отдав необходимые распоряжения, Иннокентий Харлампиевич поднялся к себе на второй этаж старинного дедовского дома и лег спать. Проснулся и ахнул: проспал.
Намечено было до света выехать, а солнце уже сияет во все лопатки. Эх, язви его! Догадался бы упредить, чтоб разбудили, а теперь и взыскать не с кого…
Вышел в просторный двор со многими завознями, кошарами, конюшнями-сеновалами.
Сани-розвальни стоят под навесом, сын Николай оглоблю новую тешет. Топор в могучих руках так и играет… Сердце у отца зашлось черной злобой. Однако спросил спокойно;
– Пошто коня не заложил?…
Николай ответил тоже спокойно:
– Ждали вашу милость, да выпрягли. Матка сказала, что ты, видать, раздумал ехать-то…
Вспомнил отец про нагайку, да поостерегся: Николай-то на мельничных весах без малого семь пудов вытягивал и подковы разгибал… Смотрит на отца в упор, не мигая. Ладно, шут с ним!..
Приставил сын оглоблю к сараюшке и пошел в дом. По дороге думал, что не худо бы папашу отправить в лоно кержацкого бога. Вывел отец коня и стал запрягать самолично, покряхтывая и шепча сквозь матерщину:
– Ужотка я тебя благословлю в раздел!.. Пойдешь нищим.
С улицы прибежал Мишка и открыл ворота:
– Подмерзло на улке, тятя…
– Под сено-то… сунул? – негромко спросил Иннокентий Харлампиевич.
Мишка, сдерживая под уздцы всхрапывающего горячего коня, тоже негромко ответил:
– Как велено, папаня, – сделано: с правой руки, пятый – в стволе.
Иннокентий схватил вожжи, гаркнул:
– Давай!..
Застоявшийся конь рванул розвальни, бурей вылетел со двора и пошел наметом к реке.
Зимник от Колывани до города Новониколаевска речными перевалками – самый короткий путь. Ежели трактом, гривами – много длиньше. Старинный ямщик, Кешка. Седых знал оба пути как свои пять пальцев и, спустясь с холма, послал коня унавоженной дорогой через вспученную уже реку, мгновенно определяя подернувшиеся новым тонким ледком предательские полыньи.
Розвальни пересекли Обь по длинной диагонали, конь взлетел круто на правобережный яр, и сани встали возле одной избы на Седовой Заимке.
Иннокентий Харлампиевич завел упряжку во двор; обив валенки, поднялся по ступенькам и поздоровался по ручке с вышедшей на крыльцо пожилой женщиной интеллигентной внешности.
– Тут он? – осведомился Седых.
Женщина ответила:
– Да. Нервничает очень. Не привык к опозданиям…
– Проведи меня, Валентина Сергеевна… Я его в обличье-то не знаю…
Однако на крыльцо уже вышел человек, закутанный в собачью доху-подборку, и, не здороваясь с мужиком, уселся в розвальни. Усаживаясь, стукнулся обо что-то твердое. Нашарив под сеном приклад винтовки, буркнул:
– Зря!..
– В обрат-то с грузом, – хмуро возразил Седых, – всякое могёт статься…
Спутник вдруг крикнул злобно:
– Говорю – зря! Впредь бросьте эту моду!
– Ладно…
Пересекли половину реки и поехали островами. Под деревней Бибихой встретили обоз: десять порожних подвод. На передней – красный флаг, под флагом солдат с прокуренными до желтизны усами. Лицо у солдата изможденное, землистое.
Солдат натянул вожжи:
– Тпр-р-у!
Обоз остановился. Седых тоже придержал лошадь. Радостно осклабился:
– Ванюха, здорово! Слух был, что ты в городу…
– Здорово, здорово, Харлампыч! – Солдат, добыв кисет, приветливо улыбнулся. – Далеко правишься? – И, вглядываясь в ворот дохи-подборки, неуверенно добавил: – Чтой-то не признаю товарища?… Чьих будет?…
Доха издала лёгкий стон, а Седых поспешил с ответом.
– Дальний, – пояснил Седых, – больной, с урману приехал, а дале-то не везет никто… Наладили ко мне. Подрядились за два фунта соли в город в больницу. В нашу-то ложиться не хотит… За два фунта соли, а боле так, по человечеству…
– Ну и правильно. Шибко хворый?
– Шибко. Горячий весь. Нынче везде – тиф. Ты стань подале. Я уж переболел, меня не берет. Как под городом-то, Ванюха, зимно аль топко?
– Развезло, язви ее в печенку!.. Уж и не знаю, как ты до больницы доберешься… – ответил Ванюха, отходя в сторонку от санок.
– Вона што!.. А в Колывани – зима по всей форме.
– И здесь, видать, морозит… Эй, парни, покурим нашего, свойского.
Подошли сопровождающие обоз три паренька, лет семнадцати-восемнадцати, городского обличья. За спинами винтовки.
Стали закуривать.
Выпустив клуб дыма, солдат вздохнул:
– Да, брат… Она, хворь-то, придет – не спросит. По себе знаю – покою нет от хвори… А делов, делов, братец ты мой!..
– Всё от бога, Ванюха, – начал было Седых наставительно, но, поперхнувшись чужим дымом, закашлялся. – Тьфу, чтоб вас, куряки окаянные!
Парни рассмеялись. Седых стер слезы рукавом, спросил:
– Что за народы везешь, Иван?
– К нам. Комсомолия.
– Обратно за хлебом?
– Приходится, Харлампыч, приходится… – снова перевел дух солдат. – Плохо в городу-то. Да и фронту нужно…
При этих словах доха пошевелилась и издала слабый стон. Иннокентий Харлампиевич подивился:
– Дык какой же фронт? Войнишка-то кончилась.
Солдат помотал головой.
– Бандитизм на Украине – спасу нет! Опять же – полячишки шевелятся, да и с Деникой ищо повозиться придется… Вот передушим остатнюю контру, тогда и хлебушка будем есть вволю.
Седых утвердительно кивнул.
– Само собой, Ваня… Рабочим, поди, туго приходится… Ну-к, што ж… Поможем, Ванюха. Обязательно поможем.
Солдат оживился:
– Может, впрямь, ты, Иннокентий Харлампыч… первый бы, а?… Нащет самообложения и так и дале?… Поддержишь?
– Какой разговор! Да нешто мы не люди? Чо я, не понимаю, чо ли?… – немного подумав, Иннокентий Харлампиевич деловито спросил: – Пяток пудов – ладно ли?…
– А еще пяток не накинешь?…
– Ладно! Только без меня комбед не собирайте. Я к ночи обернусь. Ну, крайне: завтра в обед. Сам знаешь – как Накентий Седых скажет – так и будет. Слушается меня народишко-то…
– Вот именно. Спасибо тебе.
От группы отделился невысокий юноша в серой гимназической шинели и в шапке, перехваченной желтым башлыком. Нервным срывающимся голосом заявил:
– Дорогой товарищ крестьянин! Позвольте и мне сказать вам от имени новониколаевских комсомольцев наше сердечное спасибо! Побольше бы таких сознательных товарищей!
– Да что ты, парень?! – удивился Седых. – За што ж тут возблагодарение? Все под богом живем, а господь-то чо сказал? «Отдай рубашку ближнему своему…» Вы уж меня, старика, простите – я человек верующий.