Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 97

— Вы даже не представляете, как легко свернуть голову прессе, — говорил он. — Этого, кстати, никто и не заметит. Достаточно взять за жабры два-три основных медиаконцерна — и дело в шляпе.

— Как это можно «взять за жабры» в свободном обществе? — спросил я. — Пытать редакторов? Вешать корреспондентов?

— Не будьте ребенком. Сейчас ведь вовсе не обязательно загонять кому-то под ногти иглы. Медиаконцерны существуют не в вакууме, а в конкретных государствах, у которых есть масса рычагов — таких, как налоги, возможность доступа к информации и прочее, и прочее. Поэтому мне смешно, когда CNN, скажем, называют интернациональной телекомпанией. Это чисто американское учреждение, верой и правдой служащее своему государству. — Изображая служение, Анри опустил руки по швам. — Если бы у Гитлера была игрушка такого рода, он до сих пор сидел бы в Берлине.

Успокаивая меня насчет прямой борьбы с журналистами, Анри говорил, что это — исключение и что обычно все происходит гораздо спокойнее. В большинстве случаев сами журналисты знают, что можно и чего нельзя, им даже не нужно ничего разъяснять. Они — люди, работающие на заказ, и прекрасно понимают, что заказывается не только тема, но и характер освещения. Они — профессионалы.

Впрочем, как я понял со слов Анри, иногда позволяется высказывать даже особое мнение. Это можно делать после одиннадцати часов вечера, когда благонамеренная часть населения отходит ко сну. Особое мнение нужно не только для поддержания веры в демократию. Особое мнение — при правильной с ним работе — подкрепляет мнение рекомендованное: важно только, чтобы подавалось оно как «особое». Вольности возможны и порой даже полезны, резюмировал Анри, но не в прайм-тайм. И не на первых полосах.

Пользуясь близостью к Анри, мы первыми узнавали факты, ставшие общеизвестными лишь впоследствии. Написав слово «пользуясь», я подумал, что в нашем случае оно, пожалуй, не очень уместно. На самом деле, мы ничем не пользовались и ничего не выспрашивали. Все, что мы слышали от Анри, он сообщал по собственной инициативе и с явным желанием, что нас, правду говоря, смущало. Странное для человека его занятий поведение объяснялось, как мне кажется, не столько стремлением выглядеть информированным (мы и без того знали о его информированности), сколько тем удовольствием, которое он получал, совершая ради нас свои маленькие должностные преступления. Надо сказать, что, помимо всего прочего, он имел вкус к риску.

Он рассказывал нам о так называемой резне в Рачаке, которая представлялась ему важным звеном в обосновании войны. По его рассказам получалось так, что резня была чистой воды инсценировкой.[24]

От него же мы услышали о знаменитом плане «Подкова», задолго до войны предполагавшем якобы изгнание сербами албанцев из Косово. Этот план он называл развесистой клюквой и сетовал на то, что составлявшие его под видом сербов болгарские спецслужбы оказались не в состоянии выполнить даже такой простой заказ. Написав там массу глупостей, болгары доверили перевод документа на сербский человеку с недостаточным знанием языка.[25]

— Зачем же вам нужны были болгары? — удивилась Настя. — Зачем вы вообще втянули эту страну в вашу мясорубку?

— Война не должна носить антиправославного характера, это производит плохое впечатление. Поэтому нужен был православный народ, который бы поддержал эту войну. Выражаясь в ваших категориях, — он забавно прищурился, — нам нужен был православный Иуда. Кроме болгар, на это никто не пошел.

С каждым днем Настя слушала его все более внимательно. Мне показалось даже, что язвительных замечаний, сопровождавших его саги о тайных подвигах пиар, стало несколько меньше. То, что в Анри мне казалось едва ли не родом духовного эксгибиционизма, вызывало у нее напряженный интерес. Во время его рассказов она обращалась в слух с такой готовностью, что вызывала у меня чуть ли не ревность. Разумеется, о настоящей ревности речи быть не могло: мы оба знали, что Анри интересуется не ею. Но интуитивный Анри сразу же почувствовал ее внимание, и теперь уже старался вовсю. Возможно, в нашем странном треугольнике Настя виделась ему потенциальной угрозой, и таким образом он пытался ее нейтрализовать. Возможно также, что посредством Насти он надеялся открыть мои глаза на него. Одно другого здесь не исключало. Он быстро нашел нужную тональность и, сообщая нам правду об информационном обеспечении войны, старался, в отличие от первых дней нашего знакомства, не слишком ударяться в демонизм, даже в том, как он все излагал, было определенное обаяние, а кроме того, правда о его деятельности — пусть и малосимпатичная — была все-таки правдой. Однажды Настя спросила его, почему он не боится эту самую правду рассказывать нам. Анри расхохотался.

— А вы считаете, что, если вы где-то об этом проговоритесь, на вашу правду все тут же сбегутся? Настя, детка, вы жестоко заблуждаетесь. Все, что вы сможете где-то сказать, просто не услышат. В лучшем случае — признают особым мнением. А правда — это то, что повторяют каждый день. Вот когда что-то будут передавать ежедневно, тогда оно и станет правдой. Правда — это что-то вроде рекламы: от многократного повторения приобретает черты несомненности. Если человека ежедневно называть свиньей, он захрюкает, можете мне поверить.

Анри замолчал, как бы раздумывая, следует ли иллюстрировать такого рода заявления. Настя даже не улыбнулась. Она задумчиво кивнула и сказала:

— Вы правы. С точки зрения вашего дела — правы. То, что вы говорите, напоминает мне Советский Союз: там умели создавать правду путем повторения одного и того же. Но они допустили ошибку. Они постоянно что-то скрывали — глупости, конечно. Нельзя что-то демонстративно скрывать, это только притягивает интерес. Им бы не скрывать правду, а иметь ее в виду и «работать» с ней — то, что так замечательно делаете вы.

— Безусловно. — Чувствовалось, что Анри польщен. — Если с правдой работать профессионально, ее мама родная не узнает.

Он завоевывал Настю на глазах. То, что происходило между ними, с обеих сторон не имело ни малейшего сексуального оттенка, и в этом смысле наш треугольник мог казаться мне идеальным. В нем никто никому не мешал. В нем никто ни с кем не сталкивался. Я должен был радоваться такому развитию событий, потому что в первые дни был уверен, что если этой геометрии суждено нарушиться, то причиной будет Настя. И все-таки я испытывал легкую ревность. Моя ревность росла с той же скоростью, с какой увеличивалось Настино внимание к Анри.

Наблюдая изменение ее отношения к Анри, я невольно задумывался и о своем собственном к нему отношении. Это была странная смесь восхищения и брезгливости, причем я не знаю, какое из двух чувств преобладало. Восхищение вызывал его ум, цепкий и холодный, его рассказы и вообще манера держаться, его щедрость, а также масса менее важных вещей, которые открывались в ежедневном нашем общении. Второе чувство я только что назвал брезгливостью. Наверное, это не совсем точно, как-то уж слишком крепко. Может быть, лучше — отторжение. Так вот, я испытывал отторжение по отношению к тем же самым вещам, которые меня восхищали. Его способ мысли казался мне бесчеловечным, манера рассказывать — циничной, и даже свойственная ему щедрость — формой покупки нас с Настей. Эта покупка раздражала меня тем больше, что, имея своей целью меня (это было так очевидно), он не отказывался приобретать в комплекте и Настю. Холод его ума усугублялся для меня нежностью, проявлявшейся им как бы против воли, вырывавшейся внезапно, как сдавленный стон. Она сквозила во взглядах, которые я на себе нечаянно ловил, в терпеливом наклоне головы в ответ на мои порой довольно хамские замечания — я почему-то позволял их себе все чаще и чаще. Наконец, отторжение мое вызывали прикосновения Анри, поводов для которых он всячески ожидал. Здороваясь при встрече, он задерживал мою ладонь в своей, как это делают, бывает, президенты, чтобы фотографы успели запечатлеть теплоту их межгосударственной связи. Разговаривая, он мог взять меня под локоть. Это был жест старого профессора — но не его, Анри, жест. Он мог в шутку взъерошить мне волосы — но это была не его шутка. Ему постоянно приходилось изменять своему стилю, и мы все это чувствовали. Изредка ему перепадали особые удачи. Однажды, спускаясь пешком с Монмартра, — а все мои парижские неприятности связаны почему-то с этим местом — я подвернул ногу. Несмотря на боль, мне было смешно, что это произошло днем, при полном сиянии солнца, а не тогда, во время нашего ночного возвращения, когда я был просто обязан что-то подвернуть. Лицо Анри застыло в тревожной мине (опять-таки не его стиль). Он заставил меня сесть на траву, расшнуровал мне кроссовку и, бережно ощупав мою ногу, снял с нее влажный от долгого хождения носок. Методом дальнейшей терапии было также ощупывание, оно же, подозреваю, было и ее конечной целью. В отличие от работавшего со мной массажиста (о котором я первым делом и вспомнил), сеанс доктора Анри обошелся без облизывания моих пальцев.

24

Сходную точку зрения см.: D. Puphrey, G. Puphrey. Das «Račak-Massaker»: Casus belli der NATO. In: Die deutsche Verantwortung für den NATO-Krieg gegen Jugoslawien. Hrsg. von W. Richter. E. Schmähling, E. Spoo. Schkeuditzer 2000.S.66–85. — Примеч. редактора.

25

См.: Spiegel. 2000. № 2. S.140; K. Eichner. Operation «Hufeisen» — Kriegslüge oder Kriegsgrund? In: Die deutsche Verantwortung für den NATO-Krieg gegen Jugoslawien. Hrsg. von W. Richter, E. Schmähling, E. Spoo. Schkeuditzer 2000.S.52–65. — Примеч. редактора.