Страница 35 из 97
Если говорить о первых проблесках моей религиозности, то, вероятно, связаны они именно с этими днями. Это были дни безмерного унижения человеческого тела, такого прекрасного и так мною любимого. Оно разносилось в клочья, сгорало дотла, сминалось в лепешку. Постоянное созерцание дряхлости (вот ведь чем кончает наше тело) не оказало на меня и десятой доли того влияния, какое оказали кадры военной хроники. Может быть, тогда я по-настоящему понял всю непрочность и беззащитность человеческого тела. Не могу сказать, что тогда я совсем разлюбил его: скорее, я перестал им гордиться.
11
В стороне от военных событий не остался даже дом. Впрочем, то внимание, которое его обитатели проявили к войне, не имело никакой политической окраски, да и проявлялось далеко не всеми. Старики помнили великую войну и смотрели на нынешнюю глазами того опыта, для некоторых из них нынешняя война в сравнении с той, что видели они, была слишком незначительной, и они о ней вскорости забыли. Другие так глубоко ушли в свой собственный мир, что ни война, ни все телевизионные новости вместе взятые не способны были извлечь их оттуда. Но были и те, для кого Косовская война всколыхнула пережитое ими самими. В их числе была фрау Кугель.
— Могу представить, что сейчас творится в Белграде, — сказала она как-то за завтраком. — Конечно, это не так страшно, как Дрезден, но по сути — то же самое. История ничему не учит.
— Вы что, были тогда в Дрездене и можете сравнить? — спросила Вагнер не без иронии.
— Была ли я в Дрездене? В одну ночь я потеряла там все-отца, мать, веру в человечество, а заодно и собственную ногу. — Кугель постучала по ручке инвалидного кресла. — Мы бежали из Восточной Пруссии от советских войск. Бежали в прямом смысле, в чем были бежали, потому что испытывали ужас. Как видите, попытка оказалась напрасной. Есть от чего стать фаталисткой.
Вагнер бросила уважительный взгляд на инвалидное кресло, и это было похоже на извинение.
— Город был полон беженцев, — произнесла без выражения Кугель, — и об этом знали все. В том числе те, кто его бомбил. В этой бомбежке уже не было военного смысла, потому что бомбились исключительно жилые кварталы. За одну ночь они уничтожили тридцать пять тысяч мирных жителей. Ничего более ужасного я в своей жизни не видела.
Готические линии ее лица внезапно исказились, и она прижала к глазам салфетку.
— Мы с родителями забились в какой-то подвал и сидели, прижавшись друг к другу. Вой самолетов занимал собой все небо, но даже на фоне этого воя можно было различить те самолеты, которые приближались к нашему кварталу. Время от времени я убегала, потому что у меня начался понос. Свет в подвале уже не работал, но под самым потолком было окно, и темнота за ним была не такой густой, как темнота в подвале. Вначале наш подвал освещался только вспышками взрывов, но потом это сменилось ровным и довольно ярким светом: город постепенно превращался в факел. Мы просидели так несколько часов, и в какой-то момент нам даже показалось, что бомбежки стали стихать. Но чуть позже, после того как бомба попала в соседний дом, зашатался и наш. Мы услышали, как что-то обрушилось за дверью подвала, и через мгновенье сама дверь с жутким треском разломилась на несколько частей. Выход был завален кирпичами и обломками штукатурки. Папа взял один из кирпичей и стал разбивать подвальное окно. Он выбил все стекла и стал вырывать раму, его руки были в крови. В конце концов нам удалось выбраться оттуда, и меня ослепило свечение горящего города. Это было последнее освещение, в котором я видела лица мамы и папы. Я успела тогда вспомнить розовый абажур в нашей квартире — он давал примерно такой же отсвет. В полуобморочном состоянии я готова была поверить, что мы снова дома, если бы не глаза родителей — такие недомашние, почти сумасшедшие. Мне казалось потом, что я видела их глаза во время взрыва, хотя самого взрыва не помню. Я не помню даже первых недель в госпитале, куда мне посчастливилось попасть…
Кугель достала из кармана кресла сигареты. Зажигалка была воткнута непосредственно в пачку.
— Я была в Дрездене, — пробормотала Настя. — Мне кажется, те, кто бомбил Дрезден или Вюрцбург, — самые настоящие военные преступники.
— Мне тоже так кажется, — сказала Кугель, зажигая сигарету, — но об этом не принято говорить. Историю всегда пишет победитель. И судит тоже — победитель. На Нюрнбергском процессе этот вопрос даже не поднимался.
Она выпустила клуб дыма и тут же разогнала его рукой.
— Я не знаю, кто виноват в Югославии. Но когда я смотрю, как бомбят кварталы Белграда, у меня бешено колотится сердце. Я словно сама сижу в этом городе и чувствую те же ужас и бессилие, что и полвека назад. Наверное, так себя чувствует тот, кого убивают под водой: ничего, кроме пузырей изо рта. Твои убийцы где-то высоко в небе, и твой голос до них не долетает, ты не можешь умолять их о пощаде или хотя бы проклясть… Я до сих пор вздрагиваю при звуке самолета.
Завтрак заканчивался. Вагнер взялась за тележку с чайными приборами и со стеклянным звуком покатила ее прочь. 3а столом остались лишь Настя, Кугель и я.
— В авианалетах мне кажется ужасным то, — сказала Настя, — что они делают убийство нечувствительным, как бы и не грехом даже. То, что летчик видит внизу, ничем не отличается от компьютерной картинки, на которой он учился. На высоте пять тысяч метров он так же недосягаем, как дома у компьютера, и все, что происходит, для него только продолжение компьютерной игры.
— Я всегда пыталась себе представить, как они возвращаются домой. — Кугель закурила новую сигарету. — Я все думала: как возвращаются домой убийцы? Как целуют своих жен, проверяют домашние задания у детей? И знаете, к чему я пришла? — Она улыбнулась. — К тому, что они это делают так же, как и все остальные.
Я очень хорошо запомнил этот завтрак. Он стал нашим последним завтраком в Доме. В то утро, разумеется, мне ничего еще не было известно, но то ли тогдашнее предчувствие, то ли нынешнее знание о последовавших событиях навсегда окрасили этот завтрак в прощальные тона. Прощание сквозило в том, как Вагнер собирала со стола последние ножи и ложки, как со звоном бросала их на поднос, но ничто не свидетельствовало о прощании так откровенно, как трепет занавески на апрельском ветру.
Через несколько минут в гостиной никого не осталось. В поисках потерянной запонки туда на минуту забегал Шульц. Он напоминал актера после спектакля, чье внезапное появление на сцене только подчеркивает ее пустоту. Когда чуть позже я пылесосил гостиную, что-то в жерле моего пылесоса звякнуло. Думаю, это и была его запонка.
Вечером этого дня мы не пошли к князю. Поужинав, мы принялись за русский и занимались видами глагола. (Ни Настю, ни меня не отпугивала нелегкая отработка их употребления. Путем ежедневных упражнений мы довели это употребление до автоматизма, так что уже тогда, в апреле, в отношении двух-трех десятков основных глаголов я чувствовал себя довольно уверенно.) Часов около одиннадцати, лежа в постели, я включил телевизор. Я ожидал бывшую в душе Настю и бесцельно нажимал на кнопки телевизионного пульта. Я не сразу осознал, что увидел что-то знакомое. Вернувшись на несколько программ назад, я увидел Дом. Из его окон вырывался огонь.
— Настя!
Вероятно, я крикнул так громко, что Настя прибежала, даже не успев вытереться. Она замерла перед телевизором, и вода с ее волос сбегала струйками на пол. Когда через несколько секунд пожар на экране исчез, стало понятно, что мы смотрим мюнхенские новости. Настя стала набирать телефон Дома. Принеся из ванной полотенце, я выжал в него Настины волосы и накинул его ей на плечи. Сначала было занято, а потом никто не отвечал. Даже на расстоянии я слышал гудки в трубке, и их размеренная неторопливость напоминала погребальный колокол. Пока Настя вытирала голову, я вызвал такси. Через двадцать минут мы подъезжали к Дому.
Метров за сто от Дома нас остановило полицейское оцепление. Выйдя из машины, мы оказались в толпе, растекшейся вдоль оцепления по тротуару и мостовой. Горел верхний этаж. Того огня, который мы видели по телевизору, уже не было, но из окон валил густой дым, подсвечиваемый то ли остатками пламени, то ли прожекторами пожарных машин. Мы сказали полицейским, что здесь работаем, и нас пропустили. Возле одной из пожарных машин стояли Хазе и Вагнер, обе заплаканные. Хазе бросилась к нам и молча обняла нас обоих.