Страница 27 из 95
Эх, Барсук, земляной ты и норку роешь в земле. Скажешь — такой материал? Нет, дорогой, и в крестьянской жизни есть приподнятость над землей. Есть! Не думай — в земле копаются, так только на нее да на коровьи хвосты глядят. Всегда у нас есть свой Калиныч. Вот ты небось пижонишь, ругаешь Тургенева (у стариков нынче это в моде), а ведь прав он — делятся люди на Калинычей и бездуховных Хорей! Ну, так что там твой Хорь? Глянем-ка все сначала. А вот что: его — в председатели колхоза, а он со всеми груб, дела не знает, людей отличает из тех, кто поласковей… Да, да, видел такое и Юрка. И в их Крапивенке было…
…Зажужжали пчелы. Откуда? Все оттуда же, от бабки. Она водила пчел, были они легки на крыло да шустры, кормили в трудные послевоенные. Без них бы совсем забедовали. (Вернулась мать, больная, ей и врача, и лекарства, и медсестра с уколами ходила, а бабка состарилась, едва по дому управлялась — вот тогда и помог медок-то! Он и Юрку вскормил и доучил в школе.)
А нового председателя к меду этому по нюху привело.
— Не работаете в колхозе, так и приусадебный отрежем, — начал он с порога.
Мать как сидела у стола, так и пустила в него кружкой, да попала в голову. А уж крику ее, что один из них кровь проливал, а другой по тылам с бабами войну вел, — это уж он не дослушал, вылетел вон и дверью саданул. И поплыли разговоры, что в суд он дело передает, что синяк от кружки врачу ездил показывать. А что до участка, так на другой же день прислал единственного в колхозе коня, впряженного в плуг, — плетень крушить и землю перепахивать. И сказывали, что была у него своя «рука» в городе и что никого он не боялся на сто верст кругом. А мать слегла, и, собственно, сражаться-то было некому. Правда, Юрка, увидев чужого на своем участке, кинулся было на него, потом, сообразив, рванул в контору. Но председателя не застал, а больше и говорить-то не с кем было, и вернулся злей, чем ушел. Даже камней набрал и в кусты сложил (вот мальчишество какое!).
Тогда-то бабка мирком да ладком, отправив назад мужика с плугом и конем, потопала к председателю домой. Юрка видел, как она твердо шла по их ряду, сжимая сомкнутыми на груди ладонями темный платок. Вся Крапивенка глядела вслед.
— Изведет его.
— Туда и дороженька.
— Ан как приворожит?
— Цыц, желторотые! Насмехаться вздумали!
А вышло почти что так — зачастил председатель к бабке. Да не пустой, а с бидончиком.
— На мед и муха липнет, — приговаривала, проводив его, бабка, терпеливо и медленно, по капле, выливая в чайное блюдце из желтого глиняного горшка остатки меда. И жалела ему: — Ведь как Мамай пройдет… со своим бидоном-от!
Но зато — ни суда, ни утеснений, и слов об том больше не было.
Да, был и у них такой Хорь. Но была еще бабушка со сказками да старинами, была мать со своим непростым характером, да сам он, Юрка, был: думал, писал картины, сходил с ума по Лиде Счастьевой, слушал стихи Виталия. Что же, их-то жизнь зачеркивается, что ли? Да разве одна в их деревне такая семья? Погляди хорошенько, Барсук! Ведь песню-то, которую ты мне пел, кто-то сложил.
Не нравилось и другое: лукавил Борис Викентьевич. Вот показал плохого председателя, а рядом уже — вот он, тепленький, прекрасный, который на смену идет. Уравновешивает, стало быть, плохое хорошим.
И еще: не больно-то знал все это автор. Нет, не то чтобы не знал — не больно вжился, вдышался, что ли. Ведь вот, к примеру, в деревне как: все обо всех знают, и уж кого уважают — видно, а кого нет — тоже не скрыто. И председатель им свой, перед ним тоже не смолчат. А в сценарии что?
Юрка прочитал еще раз, пометил карандашом. Показать надо автору, чего ж зазря врать? О, как мог он, Юрка, снять все по правде, чтоб ни клюквы, ни, наоборот, любования бытом (это в том случае, когда режиссер увлекся впервые увиденным и не может оторвать глаза камеры от висячего умывальника, подзора на железной кровати, полотенца с вышитыми петухами). Он сам понимал, что знает меру и соблюдет ее лучше, чем другой. — он не скупо свое вложит, он насытит, оживит, пусть дадут только сиять, как надо. Юрка уже видел лица, слышал грубоватые, и вздорные, и ласковые — разные — голоса. Он так хотел, чтобы всё вышло, чтобы все здорово! Так хотел!
И вот он снова у Барсука. День. Солнце в пришторенные окна. От темно-синих занавесей неживой свет. Старик насторожен сегодня, деловит, чуть ироничен.
— Ну что, мой несравненный Жан Виго?
Как рассказать ему, что бедновато его детище, что для искусства это слишком публицистично, а для публицистики лишено подлинности документа?
Юрий начал с мелочей. Не взяло:
— О, мой режиссер! Со своих высот вы, разумеется, правы. Но те, кто будут принимать, все это знают еще меньше.
— А зрители?
— О, им не до деталей!
Ах, вот оно как! Тогда придется всю правду!..
Буров заговорил мягко, снизив голос до полушепота. Потом, кажется, немного перебрал. Да, да, не надо было ему о том, что стихи лепятся из иного материала, чем проза (и аналогия-то неточная!). Но Юрка тогда еще не понимал, что каждый пишет (ставит фильмы, сочиняет музыку и т. д.) в меру своих возможностей и представлений, а не потому, что не встретил пока Юрия Бурова, который бы открыл ему глаза на то, как надо и что такое стихи, проза, драматургия и др.
— Стихи? — встрепенулся Слонов. — Вы сказали — стихи. Что ж, оттолкнемся от них. Старик Некрасов писал стихи, именно их, и этого никто не отнимет. Но они публицистичны, не так ли?
— Да, разумеется, но…
— Ага, понял, понял! Вы, как теперь принято, его вирши не считаете за поэзию?!
— Я, Борис Викентьич, не гонюсь за модой. Как бы точнее сказать… Я часто думаю: ведь искусство не стоит на месте, оно если не развивается, то движется и… какая ветвь его жизнеспособней? Некрасовская ли?.. Хотя Некрасова весьма уважаю.
— Ну вот и отлично. Теперь давайте подумаем, как быть. Сценарий готов и утвержден. Переделывать все? И потом взять вас в долю я не смогу, — такого конфуза со мной еще не случалось. Пользоваться же плодами чужого труда не в моих правилах.
— Какая доля, Борис Викентьич? Я что-то не понял вас… — Юрка почувствовал, что бледнеет.
— Знаю, знаю, вы не имели в виду… Не сердитесь. Так вот что. Режиссерский сценарий, съемки — это ваша епархия. Нэлочка, принесите нам коньяку!
Теперь женщина была в японском халате — ломкая в талин, удлиненная одеждой. И Юрка раскрыл рот: хороша! Хороша, холеная бестия!
На серебряном подносе она внесла стеклянный сосуд с коньяком, сняла с полки знакомые рюмочки и в соответствии с одеждой низко поклонилась. Едва заметное движение губ — так, полуулыбка — вдруг прекрасно изменило лицо.
Ах ты, дрянь, как хороша-то!
Юрка переключил внимание на женщину, поскольку разговор с Барсуком не состоялся. Было досадно.
И не из-за денег он жмется — видит ведь: я не тяну лапу к его карману. И даже, пожалуй, не из-за лени — переделывать там, трудиться!
Барство, барство заело. Написал сценарий, подал белой ручкой на утверждение, получил «добро» — и хватит. Сомнения, метания, «дайте переделаю» — это не для великих. Это им неловко даже! А ты, мальчик, начинающий, чего тебе еще? Получил верняковский сценарий. И между строк право на интерпретацию («Режиссерский сценарий, съемки — ваша епархия») — действуй!
Не знал Юрка, что уже несколько вариантов этого самого сценария сделано и обсуждено. И что в зубах навязло, и начинать все сначала — каких же сил хватит?! Не знал Юрка. И потому злился: перетрудиться не хочешь, да? Ах, Барсук великий! Барсук осторожный! Только жену вот взял неосторожно, так же, как ленивый хозяин покупает годовалую собаку, — так, кажется, вы, уважаемый Барсук, изволили выразиться? Не приручится ваша, простите, сучка. Не будет руку лизать далее за сытную жизнь.
Юрка еще раз посмотрел на удаляющуюся Нэлу, она оглянулась, и движение тока в оба конца создало атмосферу сговора.