Страница 24 из 28
– Клянусь, – говорю, – если жив буду и волен, передать все как есть твоей бабе.
– Хорошо… кончаюсь… над нашим прахом прольются слезы благодарных людей… Ленин – говно… отравил-таки… их бин глюклих… Петя… призрак коммунизма бродит по палате… Я честно тебе скажу… Балабан я… Состояние имею… от диктатуры спасал… не вышло… хрен с ним… болит…
Тут врач наконец приперся дежурный. Еле на ногах стоит. Маркса почерневшего приказал унести на промывание, а у Ленина пульс прощупал. Простыней его накрыл и говорит:
– Ленин мертв всерьез и надолго. Пусть до утра здесь возлегает. У меня ключей нет от морга. Нечего дрянь жрать всякую.
Прикрыли мы Ленина казенной простынкой. Маркса, зашедшегося в крике, на носилках утащили. Над Лениным Степанов, как батюшка, всю ночь остальную молитву читал. А мне уже не до смерти было. Петлю свою самодельную, с нехорошим чувством, выкинул в форточку. Под окном костыль мой с палкою валяются. Пригодятся ведь еще, а я их, дурак, выкинул, мудрости нет во мне ни на грош.
С историей болезни Марксовой поступил зато своевременно в предчувствии шума и генерального шмона. Тут я был мировым умницей, маршал.
А шум был из-за истории великий. Втупякин просто посерел до прозелени на физиономии, когда хватился. И стращал он нас, выпытывая, где история, и заманивал, и короба гостинцев сулил, только отдали бы обратно, если стырили по несознательности. Никто из нас не раскололся. Хорошо, что Ленин вовремя дуба врезал. Этот продал бы всех наилучшим образом. Не раз продавал по пустякам, потому что у него, видите ли, от партии нету никогда никаких секретов… Все же я его жалел. Он как-никак первый поверил, что я не Леня, а Петя Вдовушкин, Петр…
Уперлись мы все на одном: нам своих историй болезней хватает. На хрена нам еще чужие? Мы что, сумасшедшие, что ли?
Особенно диссидентов пытал Втупякин. Сгною, говорит, сволочи, всех до конца, сами себя узнавать перестанете в зеркале. В ЦРУ решили переправить или в Израиль? Кроме вас, некому было стырить секретную документацию, я вас в органы передам, манию величия преследования пришью на веки вечные, чтоб Америка вас, психов, к себе не пустила, на Родине, скоты, до гроба загорать будете, век свободы не видать, отдайте, три литра водки принесу… А Гринштейн со Степановым, к большой моей радости, отвечают:
– Ты сам продал, скорей всего, сверхсекрет истории болезни нашего Прометея английской разведке и следы заметаешь. Врачи, соблюдавшие клятву Гиппократа как зеницу ока, они никогда не теряют истории болезней. Сам расхлебывай теперь кашу, а мы жаловаться будем и голодовку объявим за все твои угрозы. Конституцию соблюдай хотя бы, свинья тупая с вымазанным нашим здоровьем пятачком…
Как ни странно, примолк Втупякин. Осунулся. Калечить нас прекратил и вышел из положения очень ловко. Новую историю целую неделю писал ночами с двумя повышенца ми. Ведь Маркс выжил в конце концов, но ослеп от мути алкогольной из-под чьих-то мозгов напрочь. И пошел слух по дурдому, что Втупякину жена Маркса взятку дала приличную, типа десяти тыщ новыми, за комиссование мужа. Втупякин созвал консилиум под своим руководством, и решили Маркса освободить на поруки родственников как тихого и слепого безумца. Вот как, маршал, дела свои надо устраивать. Тут я Втупякина не осуждаю. Ему тоже жить как-то надо, не таскать же с кухни помои для поросят в портфеле, как это наловчились санитары поступать ввиду отсутствия мяса на прилавках.
Повеселел Втупякин. Помягчел слегка от самодовольства и наличия крупного капитала. Снова за свою диссертацию, то есть за меня, принялся. Я и делаю тогда резкое заявление:
– Ты хоть и Втупякин, но не мировой умница, и тебе меня не перегнуть ни шоками, ни химией, раз я уцелел от смертельной мути из-под чужих мозгов, только свет помрачился в глазах. Раскроется рано или поздно, что я – Вдо-вушкин Петр, Герой Советского Союза, фронтовой певец, ныне калека, страдающий за свое же раскаяние души и лукавые помыслы ума. И ты погоришь тогда со всеми потрохами, ибо тебе генералы и маршалы не простят глумления над памятью страшной битвы и страдания народа. Не перегнуть тебе меня все равно, если я не то что совсем, как Маркс, не ослеп, но и не подох, как Ленин. Говорю так смело, потому что желаю сделать основное заявление для новейшего доказательства натуральности своей личности и ничего не боюсь. Слушай и передай дальше: в целях спасения личного состава дивизии от безумных приказов комиссара, гнавшего всех на верную и бесполезную смерть, я выстрелил в него из боевой винтовки – номер ее забыл, виноват – и сэкономил сотни солдатских жизней, прорвавших затем окружение, отстояв честь Родины и жизнь на земле как таковую… Что скажешь?
– Фамилию комиссара помнишь, Байкин?
– Во-первых, – отвечаю вежливо, – не Байкин, а Вдо-вушкин, а во-вторых, фамилия комиссара была Втупякин. Хорошо помню.
– Очень интересно, – обрадовался Втупякин.- Умница. Ты у нас прямо гений паранойи. Большую задачу помогаешь мне разрешить и кое-что повернуть по-новому. Спасибо тебе.
– Стараемся, – говорю, – как можем. Правда – она всегда концы с концами свяжет, – смутился я, как человек прямодушный, от втупякинской похвалы, не дошла до меня его радость.
– А теперь поясни, какую ты цель преследуешь таким решительным признанием?
– Хочу, – говорю, – предстать перед любым судом во имя правды всей этой истории. Доказать желаю, что это я, а Леня это Леня, мой друг, и что нога моя правая закопана вместе с ним. Почему он должен числиться неизвестным по моей вине и оттого, что на месте нашей законной могилы Втупякин дачу выстроил для своего паразитского семейства?
– Кто построил дачу? Повтори, пожалуйста.
– Втупякин, – повторяю.- Секретарь обкома тогдашний. Теперь в ЦК небось перекочевал.
– Очень хорошо. Конфетка у нас с тобой получается, а не картина заболевания. Ну, а дальше что, Вдовушкин?
Веришь, маршал, вновь заплакал я, услышав от Втупяки-на родную фамилию. Прошибаю все ж таки стену эту толщенную, непрошибаемую вроде бы.
– Дальше, – говорю, – могут отобрать у меня герой ство за ликвидацию комиссара. По Уставу не положено было убивать его в бою. Готов держать ответ за это недора зумение. Я не ради Золотой Звезды стараюсь, не за побря кушку борюсь. Желаю перед женой предстать таким, ка ков я есть, на очной ставке. Суда ее желаю. Убедительно об этом прошу. Враз меня Нюшка признает родным супругом. Надо только нашатыря припасти на случай кондрашки. У баб от таких дел ноженьки подгибаются и дух пропадает… Тут и конец твоей диссертации, доктором станешь, пивка попьем на хоккее.
Ручки потирает Втупякин и смеется, довольный.
– Занятно. Комиссара никакого ты, конечно, Байкин, не убивал. Это у тебя бешеная ненависть к партии и прави тельству, остроумно под болезнь замаскированная. Ведь ненавидишь ты их вполне разумно? Не бойся говорить, под следствие ты с этим диагнозом все равно не попадешь. Не навидишь?
– Разумеется, – говорю откровенно, – любви мне к ним питать нечего ни за свою судьбу и жизнеустройство, ни за распорядительство хозяйством, снабжением и прочей народной жизнью. Не за что мне их любить, но и я от них к себе лично любви не требую. Не унижусь, хоть и дошел я до последней жалкости и распиздяйства, извини за выражение. Я лишь прошу по закону раскаяния не затыкать мне в глотку правду моей судьбы и ложь заблуждения. Раз ты есть государство, то восстанови право гражданина на обретение похоронного имени, а прожить я и без твоей ласки и заботы проживу, в гардеробе театра устроюсь пальто подавать и с биноклей гривенники сшибать. Так что вот.
– За откровенность лишнюю котлету велю дать тебе сегодня, – говорит Втупякин.- Ну, а скажи со всей откровенностью: настроений и мыслей ты у Степанова с Гринш-тейном нахватался? Ихнюю музыку повторяешь.
– Они, – говорю, – сопли еще глотали, когда я горя помыкал из-за фамилии и колхозной отвратительности, для крестьянина почти невыносимой. Я и сам поучить могу десяток диссидентов настроениям и мыслям. Так что давай бери ближе к очной ставке с моей женой, а то я Сахарову письмо накатаю.