Страница 3 из 26
По всей вероятности, актовый зал должен создать у ребят настроение приподнятости, торжественности, уважения к порядку школы и ее традициям. А между тем чувства возникают иные. Геометрическая симметрия в расположении лозунгов и «монтажей» как бы навязывает уважение лишь одному порядку, порядку правильного строя, а зеленая скатерть и графин ассоциируются с заседаниями.
Как же директор не видит всего этого?
И, наконец, как он не видит, что его школа своей неуютностью — родная сестра вокзала!
И мерещится что-то общее между записью Тамары в книге на выставке и тем, как «официальна» ее школа. Вспоминаю: много больших и ярких картин, но очень пестрых! Разве нельзя рисовать гладко?
Это, конечно, о другом, а все-таки: поменьше разного! — так и слышится затаенный ее призыв, — я еще не могу так много разного!
Александр Петрович, ну скажите, ну как это люди видят по-разному — глаза-то у всех одни!
— Одни-то одни да взгляд разный! Ну, хорошо, а зачем вы шьете себе платье не такое, как у вашей подруги?
— Но то же платье!
Так начался наш разговор о живописи и художниках. Дома Тамара не дичилась. Тамарина мама характером домоводительница из тех женщин, чьи руки вечно в следах какой-нибудь домашней работы, любила принимать гостей. В хозяйстве ее, несмотря на то, что оно велось в новой кухне нового городского дома, существовали, как я понял, сельские запасы. И разговор вышел домашний, необязательный.
Новую квартиру семья Тамары получила недавно, и радость от новоселья еще чувствовалась. До переселения они жили неподалеку, в деревянном двухэтажном доме. Газ туда, конечно, провели, но никаких прочих удобств, вроде ванны, дом решительно не принимал. Жильцы даже не ходили по этому поводу в райсовет. Чего уж там и так было видно: не выдержит дом, рухнет! Но обрушилась новость — их будут «сносить». Тамарина мама подробно все это рассказывала: «Приходит раз Петровны, соседки, муж…» И жильцы замечтали о новой жизни. Планы семейные пересматривались. В новом доме всем хотелось иметь новую мебель или хотя бы что-нибудь новое и удобное. В наш, родимый, не только рижского шкафа — и простой двуспальной кровати не внесешь — жаловалась, вспоминая, Тамарина мама.
Я сижу в их новой квартире, в которой мечтали они жить по-новому, и во время рассказа хозяйки оглядываю ее. Когда люди долго живут на одном месте, вещи, их окружающие, накапливаются постепенно, и каждая новая словно бы притирается к другой, постарше. Приток вещей не бесконечен, в какое-то время он замирает на много лет. Но вот врывается свежая волна, и вторжение вещей в квартиру возобновляется. Однако за время затишья вещи там, вне квартиры, успели заметно измениться. Ворвавшись в старую обстановку, новые вещи не соединяются с ней. Они пришельцы, завоеватели, одиноко и нагло возвышаются среди туземцев.
Главное положение в комнате занимает трехстворчатый, полированный рижский шкаф отменного дерева с игрой. Есть еще телевизор «Рекорд» на тумбочке, покрытой белой ажурной салфеточкой. Сам телевизор покрыт другой салфеточкой, тоже ажурной, с мережкой. Никелированная кровать с шариками, простой стол, накрытый скатертью с кружевными узорами, этажерка, на каждой полке которой тоже вышитая салфеточка, а на верхней стоит вытянутая зеленоватая стеклянная ваза с бумажным цветком.
Мы продолжаем говорить о живописи.
— Ну, мне нравятся, когда все хорошо нарисовано, когда все как настоящее, вот я и написала про этого художника, ведь он же хороший художник. Правда же хороший?
— Мне больше нравятся другие!
— Вам, наверно, нравится всякая пестрота. Там возле нее кричат разные мальчишки, но ведь на самом деле, вот на самом деле, если так просто смотреть?! Что я, совсем уже не того?..
Тамара буравит указательным пальцем свой висок и все допытывается, что же я думаю «на самом деле»…
Когда мы вошли в Третьяковскую галерею, она призналась, что впервые на выставке в такой узкой компании.
— А ведь можно и одной!
— Да что вы, Александр Петрович, скука же!
Выставка художника Врубеля, на которую я ее пригласил, размещалась в залах второго этажа. Но сразу Тамара туда не пошла. Я не настаивал, решив предоставить инициативу ей. А спутница моя полагала совершенно невозможным явиться вдруг в середину музея. Она уже бывала здесь.
Но пройти мимо надписи «Начало осмотра» было выше сил! Как и большинство людей, редко бывающих в музеях и на выставках, она боялась что-нибудь пропустить. Она обращалась с музеем так, как обращается с иллюстрированным журналом мало читающий человек: прочитывает его от корки до корки.
Войдя в зал, она бросилась к самой большой картине. Золотая наборного багета толстая рама неумолимо притягивала ее. Большая картина ее заворожила. Фигуры людей, написанные в настоящий рост, многочисленность толпы, изображенной художником, яркие краски обступали Тамару, оглушали. Она не могла отвести восторженных глаз. Ей нравилось, хотя она никогда не призналась бы в этом, и не по злому умыслу, а потому что не знала, — сама возможность человеческими руками создать такую картину. Изобразить все, как настоящее, — и кафтаны, и шелк, бархат, и парчу. Умение художника передать материал потрясло. Ей казалось, что художник трудился многие годы, потому что нельзя же быстро создать такое. Ей нравилось и то, что она все-все понимала. Ей нравилось, что художник написал картину так, что ее можно смотреть и издалека и вблизи. Пораженная ее размерами и пышностью, Тамара обернулась ко мне, ища сочувствия своему восторгу. Я молчал.
— Да ну вас, Александр Петрович, — замахала она рукой, — опять вы…
Что я «опять» Тамара сказать не могла и рассердилась.
— Ну, это же хорошо! Ну, посмотрите — всем нравится.
— Пойдем дальше, Тамара!
Разве объяснишь влюбленному, что предмет его любви — нехорош! Приведешь уйму убийственных доводов: и глаза не те, и нос слишком длинный, и, в довершение всего, характер невозможный. А в ответ получишь: а мне нравится! И все тут.
О, если бы искусство действовало только на разум! Тогда не пропадали бы даром усилия старательных экскурсоводов, с изумительной логикой объясняющих слушателям, почему та картина плоха, та никуда не годится, а эта, несомненно, хороша.
Собственный Опыт! Ничто не заменит его человеку. Я мог бы сказать Тамаре, что околдовавшая ее картина безнадежно плоха. Я мог бы указать на то, что люди на картине, в сущности, одинаковы, и, видимо, для всего этого множества фигур художнику позировали два-три человека, что лица у персонажей невыразительные, лишенные индивидуальности. Я мог бы сказать Тамаре, что картина написана по рецептам официальной «исторической» придворной живописи прошлого века, по тем самым рецептам, по которым создавались многочисленные давно и справедливо забытые, пылящиеся в темных запасниках огромные холсты — «Въезд государя императора туда-то и туда-то» или «Прием государем-императором купеческих старшин тогда-то и тогда-то». Мог бы сказать, что автор этого полотна подражает виртуозной кисти великого Карла Брюллова, не обладая ни его совершенством, ни вдохновением. Мог бы, наконец, сказать, и это прозвучало бы для Тамары совсем уж дико, что краска на этом полотне нигде не перешла в цвет, а так и осталась Краской…
Но я ничего не сказал, а произнес тогда весь этот монолог про себя. Потому что я знал, что Тамара скажет свое, неопровержимое: «А мне нравится! Что я совсем того, что ли?..»
Мы все ходим и ходим по залам галереи. Тамара по-прежнему ничего не пропускает, только теперь она почти не задерживается у картин. Она устала. Тамара не обладает умением опытного посетителя музеев мгновенно схватывать картину целиком и пропускать ее «мимо глаз», если она ему неинтересна. И от того, что она устала, от того, что краски и золотые рамы перемешались ее голове, образовав стремительно скачущую куда-то, невообразимо разноцвет мозаику, Тамара почти не заметила картину Сурикова «Боярыня Морозова». Нет, она ее, конечно, заметила, тем более она ее и раньше знала по репродукциям и по первой ее экскурсии в Третьяковскую галерею, но картина не казалась ей слишком хорошей. Иступленная героиня была ей несимпатична. («Сумасшедшая какая-то», — сказала она). Краски были слишком яркие «ненатуральные».