Страница 33 из 47
Утром попрощался с батюшкой, забежал на кухню, взял там пару больших луковиц и уселся в возок, на облучке которого сидел Немой тать.
Первую остановку я сделал у храма во имя Варлаама Хутынского в Ордынцах. Тут было людно. На паперти толклись нищие. Я несколько мгновений разглядывал обстановку через маленькое слюдяное окошко, а затем глубоко вдохнул и, распахнув дверцу, выбрался наружу. На меня тут же устремились сотни глаз. В толпе зашушукались:
— Глянь-ка, царевич… царевич… Вона царевич… А это ж, гляди-кась, евойный Немой тать…
Я сделал шаг, другой, ступил в огромную грязную лужу и остановился. Народ примолк. Толпа быстро росла. Ну да мне того и надобно. Я вздохнул — ну, твой выход, царевич Федор, — и… с размаху уселся прямо в грязь.
— И-и-и… — своим тонким и ломким подростковым голосом запищал я и принялся тереть глаза кулаками, намазанными свежим луком. Глаза ожгло, и я уже не наигранно, а вполне натурально заверещал: — И-и-и… плачьте, люди русские, плачьте! — Я опустил руки и продемонстрировал красные, слезящиеся глаза: — Плачьте, ибо грядет мор, глад, хлад…
Пялящаяся на меня толпа, в начале моего представления ошарашенно замершая, заволновалась и придвинулась поближе.
— Явилась мне Пресвятая Богородица, — продолжал между тем я, — в слезах вся… И поведала она мне, что подлые латиняне, по наущению Сатаны, хозяина своего, возжелавши погибели земле святой Русской, начали колдовство великое. Мор, глад и хлад великий идет на землю Русскую. И будут они долгия, страшныя. А возможно сие стало, потому как забыли многие люди православные заповеди Божьи. О душе не помнят, друг за дружку не держатся, а только лишь за мошну свою. Тем, кто в голоде и холоде пребывает, — краюху хлеба подать не желают да дерюжку бросить. Веру позабыли, подлых татей, царю православному хулу возносящих, слушают, и за самого царя-батюшку вообще забыли когда молитву возносили… Потому и объявился в латинских землях колдун страшный. Самозванец, чужим именем прикидывающийся. И набрал он силу страшную. И восхощет он на Святую Русь пойти и самому царем сделаться…
Над этим программирующим текстом я работал довольно долго. Он должен был быть предельно компактным, но при этом максимально точно и узнаваемо описывать ситуацию, а также задавать необходимые мне модели поведения: помогать своим, злость срывать — на чужих, сплотиться вокруг трона и царствующей фамилии. Ну и наподдать Самозванцу, коли таковой объявится…
Повторив текст в разных вариантах несколько раз, я поднялся, последний раз шмыгнул носом и, размахнувшись, швырнул в толпу у храма полные пригоршни серебра. Все, теперь линять, быстро…
Еще раз выступление я повторил уже у Новоспасского монастыря, после чего велел Немому татю не останавливаться, пока мы не выедем за земляной вал. Там я выбрался из возка и пересел на коня. Все, гонка началась. Я не сомневался как в том, что батюшке уже донесли о моем «пророчестве», так и в его реакции. Так что мой план имеет шанс на осуществление, только если я буду опережать посланных отцом за мной гонцов. Иначе придется пойти на прямое неповиновение царской воле, чего я хотел избежать всеми силами.
Мой куцый конвой двинулся вперед очень быстро. Ребята молча скакали рядом. И лишь через три часа беспрерывной скачки, когда мы остановились поменять коней, ко мне подошел Мишка:
— Так и взаправду будет мор, глад и хлад, государь мой?
— Будет, Миша, будет, — кивнул я ему. — И отвратити сие нам пока немочно. Но ежели через сию беду пройдем — веру, честь и верность сохранив и благодати христианские блюдя, то будет нам потом жизнь счастливая и долгая…
Через одиннадцать дней мы добрались до Новгорода. Я надеялся, что все идет по плану и Митрофан с дедом Влекушей разбросали на Москве подметные грамотки с текстом моего пророчества, которых я сам лично написал аж сорок штук. Ну некому было сие дело поручить — из всех верных людей только у меня имелась возможность заниматься этим так, чтобы была гарантия, что никто внезапно меня за этим делом не застанет. Через Немого татя даже дядька Федор не мог пройти, не покричав мне: «Царевич, вели своему медведю лесному меня пропустить!» И что дальше они действуют по разработанному и согласованному плану. Но узнать, как оно и что, не было никакой возможности…
Повторив свое представление у трех новгородских церквей, я двинулся в сторону Смоленска. Затем была Калуга, Тула, Рязань, и, наконец, двинулись на Нижний Новгород. Мы все похудели, осунулись, истрепались, но мчались вперед и вперед сквозь непролазную грязь, сквозь холодные ливни, мимо гниющих полей… Между тем страна шумела, наполненная слухами о великом пророчестве, вышедшем из уст царевича. Припоминали о том, что я уже вроде как сотворил одно чудо, открыв свету Господню душу страшного татя. Спорили. Ругались. Но… верили. А как можно было не верить, если вокруг надвигалось именно то, о чем и говорилось в пророчестве, — мор и глад. Страну заливали дожди. Народ бросился скупать припасы. Цена прошлогоднего хлеба, обычно к июлю падавшая до нижней точки, не только не опустилась, а даже взлетела. Многие купцы, поверив в пророчество, снаряжали караваны в Персию и иные страны, рассчитывая хорошенько заработать на сильно вздорожавшем хлебе. И это было хорошо, ибо заставляло играть на нашей стороне рыночные законы — чем выше предложение, тем ниже цена. Возможно, на этот раз вздорожание хлеба не будет таким уж страшным, как в той истории, которую я когда-то учил.
У ворот Нижнего нас остановили. Стрельцы. Мои рынды сдвинулись и бросили ладони на рукояти сабель. Стрельцы также напряглись. Немой тать глухо зарычал и сделал попытку слезть с коня. Драться конным он не любил, а возможно, и не умел. Впрочем, словосочетание «не умел драться» к Немому татю было неприменимо априори. Но я успокаивающе вскинул руку. Причем с облегчением. В нашей ватаге я был самым младшим, и у меня уже почти не осталось сил. Да и когда-то же наша безумная скачка должна была закончиться.
— Это, значит… — неловко обратился ко мне стрелецкий десятский, — тут вот оно какое дело, царевич, — сразу давая понять, что нас остановили не просто так и что я узнан. — Грамота нам из Москвы пришла… Насчет тебя то есть… От самого государя. — Он смущенно кашлянул. — Так ты бы обождал тут… Пока боярин не подъедет… Который эту грамоту тебе зачитать должен.
— Хорошо, — кивнул я, — обожду. Только не здесь, а на центральной площади. Мне народу горькую весть сказать надо.
Стрельцы переглянулись, а затем десятский расплылся в улыбке:
— Так знаем уже все, царевич. Про видение твое, про Богородицу… так что не заботься о том. По всей земле твои слова уже разошлись… Да вона и боярин скачет…
В Москву мы вернулись в начале августа. Вроде как под конвоем, а вроде как и нет. Во всяком случае, оружия ни у кого не отобрали, но сопровождали нас почти две сотни нижегородских дворян и детей боярских. И ехали мы лишь чуть медленнее… Когда по округе разносился слух, что едет царевич, вдоль дорог выстраивались целые толпы людей, провожавших меня тревожными глазами. Матери поднимали над головами маленьких детей и протягивали их мне, и все это молча, молча…
Через всю Москву я также ехал в сплошном живом коридоре. И всю дорогу гадал, а верно ли я все рассчитал. И не принесет ли это мое действие новую смуту, еще более страшную, чем та, о которой я знал. Ибо можем ли мы предугадать, как наше слово отзовется? А ну как люди начнут воодушевленно резать друг друга, крича, что вот, мол, он — не соблюдает христианские заповеди, а он — не молится как должно за царя, а вот этот завсегда привечал подлых латинян и даже в кабак с ними не раз хаживал…
Меня ввели в рабочий кабинет царя Бориса прямо в том, в чем я приехал, не дав ни умыться с дороги, ни переодеться. Отец сидел за столом, боком к двери, и что-то писал, делая вид, что совершенно меня не замечает. Ну классический родительский вариант: «Я жутко недоволен!» Я молча стоял на пороге. Сказать по правде, я просто страшно устал и больше всего мечтал помыться и завалиться спать, да еще на целые сутки. А потом — хоть четвертуйте… Наконец отцу надоело играть в молчанку, и он, раздраженно бросив перо, повернулся ко мне: