Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 92



Организуя ополчения, помещики весьма тщательно наблюдали свои выгоды[79], сдавая в ополчения ненужные или вредные элементы крепостной деревни, в уверенности по примеру милиции 1806 г., что за этих ополченцев они получат рекрутские квитанции, или перенося всю тяжесть на зажиточных крестьян, которые должны вместо себя ставить ополченцев. При таких условиях уже a priori можно было бы заподозрить полную правдивость правительственного извещения (манифест от 3 ноября 1812 г.), что крестьяне «охотно и добровольно» вступали в ополчение. Хомутова в своих воспоминаниях свидетельствует, что сдача в ополченцы «на каждом шагу» сопровождалась «раздирательными сценами». Она говорит это про Москву. Но и в Симбирске ей пришлось быть очевидицей таких же сцен. По «тогдашнему обыкновению», замечает другой неизвестный нам современник, отдача в рекруты в 1812 г. «обязательно сопровождалась воем и плачем». Эту обыденность мы и встречаем в год исключительного подъема патриотизма, когда, по словам Вигеля, «прекратились все ссоры, составилось общее братство».

Несомненно, в эту годину были примеры самого горячего юношеского энтузиазма: 16-летний мальчик, будущий декабрист Никита Муравьев, скрывается из дому, чтобы принять участие в борьбе с французами. Будущий же декабрист Лунин просит послать себя парламентером, чтобы, как говорит Н.Н. Муравьев, «всадить ему (Наполеону) в бок кинжал», и т. д. Можно привести и другие примеры такого юношеского воодушевления. Но вряд ли от этого изменится картина общей обыденщины, той жизненной прозы, которая очень и очень была далека от воспетого в лирико-эпических произведениях современников.

Беспристрастие скорее заставит согласиться с той же Хомутовой, которая так охарактеризовала общественные настроения в 1812 г.: «Одни готовы были все принесть в жертву Отечеству; другие желали бы спасти его, не слишком вредя собственному благосостоянию; некоторые полагали, что все эти жертвы бесполезны». С такой оценкой, в сущности, соглашаются и те современники, которые на словах умели проявлять наиболее крикливое «патриотическое» воодушевление, и между ними, конечно, на первом месте стоит гр. Ростопчин, приписавший себе честь обращения русской знати на истинный путь патриотического бескорыстия. За это на первых порах его многие из современников готовы были возвести на высокий пьедестал. «Я могу сравнить вас, — писал Ростопчину С.Р. Воронцов 7 марта 1813 г., — только с князем Пожарским; но ваше призвание было труднее его задачи... наше ложное образование, развиваемое нашим правительством... уже давно успело бы затушить в нас всякую искру патриотизма (так же как она затушена у других народов), если бы наш патриотизм не восторжествовал над угнетающей его силою, так сказать, вопреки правительству». «Ты не знаешь, что было в Москве с конца июля, — пишет Волкова своей корреспондентке 11 ноября 1812 г. — Лишь человек, подобный Ростопчину, мог разумно управлять умами, находившимися в брожении, и тем предупредить вредные и непоправимые поступки»{19}. Цитируя этих современников, мы входим вновь в сферу «пошлых обвинений», т. е. шаблонных памфлетических нападков на галломанию общества.

См. также вышеприведенные отзывы Рунича и Вигеля в очерке о Ростопчине.

«Патриоты», за исключением, быть может, наивного Сергея Глинки и недалекого старца Шишкова, как мы уже знаем, отличались, в сущности, сами в большой степени тем «нелепым пристрастием» к внешнему лоску утонченной французской культуры, за которое обвиняли других. К ним почти ко всем применима остроумная басня Измайлова «Шут в парике» (1811), в которой метко вышучивались модные обличительно-патриотические нападки: шут нападает на одежду и, когда его уличают в ношении французского парика, кричит: «Безбожник, изменник, фармасон. Сжечь надобно его, на веру нападает».

Националисты торжествовали в 1812 г., когда вдруг в русском обществе проявилось желание говорить и писать на родном языке, когда «офранцузившаяся» знать в виде протеста скидывает французские платья и заменяя роброны русскими сарафанами (Вигель), когда Гнедич приходил в ужас, услыхав, как молили «Бога о спасении отечества языком врагов Бога и отечество, сохраняя выговор во всем совершенстве». Ростопчин, вероятно, сам молившийся Богу на французском языке и не могший обойтись без французского повара, с удовольствием констатировал в 1813 г. в «Русском вестнике», что Кузнецкий Мост обрусел и вместо «Викторины Пешь, Антуанетты, Лапотера, лавок a la Corbeille, Au Temple du bon gout[80] торгуют Карп Майков, Доброхотов, Абрам Григорьев, Иван Пузырев». Даже такой умный человек, как Мордвинов, и тот поддается общему шаблону; и он пишет из Пензы в ноябре 1812 г. Кутлубицкому: «Благословенное время доброго начала... все злые духи бегут по всем дорогам из городов наших; исчадия адские — французское учение... французские прихоти... французские книги»[81].

Недолго, однако, продолжался и этот налет чисто внешнего патриотизма. Ушел враг, и жизнь быстро вернулась в свое старое русло. Прежняя «галломания» захватывает широкие круги дворянства еще в большей степени. Бывало прежде, иронизирует Ростопчин, «приедет француз с виселицы, а его наперехват, а он еще ломается». Но теперь так легко приобщиться заманчивым благам утонченной французской культуры — к ее внешнему лоску. Теперь так легко и дешево получить французского «учителя» из числа оставшихся в России прежних врагов. Эти «выморозки» рассыпались во внутренние губернии. Каждый мелкопоместный дворянин может теперь тягаться со знатнейшими домами, имея «своего» француза. И каждый «порядочный дом», по словам Гнедича, действительно считает своим долгом держать отныне французского учителя.

После 1812 г., свидетельствует нам Жихарев, французский язык распространился еще больше. Лишь только «прононская гнусливость» несколько изменилась: стали «держаться чего-то среднего между горловым гнусливым»{20}. Сам Ростопчин должен уже в мае 1813 г. признать в письме издателю «Русского вестника», что пристрастие к французам не исчезло, «еще усилилось от учтивого какого-то сострадания к несчастным». «Русское дворянство, — пишет он Александру 24 сентября 1813 г., — за исключением весьма немногих личностей, самое глупое, самое легковерное и наиболее расположенное в пользу французов». Так как 1812 г. не излечил русских от «нелепого пристрастия к этому проклятому отродью», то Ростопчин советует «серьезно приняться за уничтожение этих восторженных поклонников». Ему по-прежнему мерещится революция там, где ее не было и не могло быть.

В сущности, вся деятельность Ростопчина в возобновленной из пепелища Москве проникнута сыском к обнаружению тех, которые в 1812 г. не проявили должного патриотизма, т. е. стояли в стороне от той крикливой шумихи, которой выражался в значительной степени общественный патриотизм Отечественной войны.

Первым распоряжением московского генерал-губернатора было предписание (13 октября) московскому обер-полицмейстеру Ивашкину «удостовериться путем опроса, кто помогал французам»[82]. Начинается «ловля» тех, кто участвовал в муниципалитете, составляются особые списки «колодников», находившихся на службе у французов[83], и, наконец, производятся опросы отдельных лиц, провинившихся, по мнению Ростопчина. Ростопчин, долгое время, как мы знаем, задерживавший выезд из Москвы населения, теперь готов зачислить в число изменников всех тех, кто остался в Москве. Этих лиц и призывают к ответу, и, по-видимому, ото всех получалось довольно стереотипное объяснение. Некто титулярный советник на вопрос, почему он остался в Москве, отвечает: «Его сиятельству угодно было обнадежить московских жителей, чтобы они ничего не боялись и что французы отнюдь сюда впущены не будут». На тот же вопрос, по словам М.И. Димитриева, не без остроумия и язвительности отвечает кн. Шаликов: «Ваше сиятельство объявили, что будете защищать Москву... со всем московским дворянством... Я явился вооруженный, но никого не застал».

79





«Конечно, всякий старался соблюсти свои выгоды, — замечает Свербеев, — от давались люди пожилых лет, не отличного поведения и с телесными недостатками, допускаемыми, как исключения, для этого времени в самых правилах о наборе ополченцев».

80

У Курбеля, Храм хорошего вкуса (франц.).

81

Любопытно, что совершенно аналогичное явление мы, современники второй «великой европейской войны», наблюдали через 100 лет. Так устойчива, в сущности, общественная психология.

82

Были обнаружены 21 русский и 37 иностранцев.

83

Насчитано 17.