Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 40

— Меня лето интересует. То есть интересовало бы.

— Ради бога.

— Если б ты не мешал.

— Ради бога. Пожалуйста. — Потом измученно: — Как ты не понимаешь, Клара, это же серьезные вещи…

— О; конечно. И все это тоже, кажется, становится очень серьезным.

— О чем ты?

— Это тоже становится очень…

— Что «это», что? И будь любезна, Клара, смотри на меня!

— Изволь! — Клара подняла голову. Они смотрели друг на друга в упор. Клара сказала: — Лето. Это дивное лето.

1974

Брат и сестра

Ну, я и говорю ему, послушай, мол, старые уж мы, чего нам ссориться. Ты ведь брат мне, а я тебе сестра родная. Тебе, вон, семьдесят уже, да и мне девятый десяток пошел, ну почему ты не можешь жить со мной ладно? Одни мы остались, одни-одинешеньки, в этом старом доме, все тут уж ветхое совсем, стены трескаются, штукатурка, вон, осыпается, черепица на крыше побилась, труба водосточная болтается; а где силы взять починить, да и долго ли нам еще осталось, а бед всяких у нас и так хватает — и хворобы, и старость, сам знаешь, ну почему мы не можем любить друг друга? — А он говорит мне: мол, сроду мы по любили друг друга, ты всегда меня ненавидела, и я тебя терпеть не мог, может, так-то оно верней? Может, об этом поговорим? — Чего, говорю, об этом разговаривать, коли неправда это? — А он мне, мол, неправда, как же, неправда, ишь как легко говоришь — неправда; всегда ты во все встревала, все портила, тебе ведь только бы командовать, всех от меня отвадила. — Это я-то? Я отвадила? Кого ж это я отвадила, кроме тех, кто тебя недостоин был да семьи нашей? Кого? Ну скажи, кого?! Я ведь и невесту тебе приискала, да ты только отмахнулся, куда там, ты ведь всех умней, лучше всех все знаешь. А я вот на тебя не обиделась, все молилась за тебя, чтобы образумился, не привел в нашу семью кого не надо. Ты бы лучше вспомнил, как охаивал всех, да, да, всех, всех охаивал, кто ко мне сватался, кто замуж хотел меня взять, всех прогнал, а только я все равно не отступалась, любила тебя, ты ведь брат мне, нас одна мать родила, один отец, я ж от плохого хотела тебя уберечь, хотела, чтоб тебе легче жилось, как же это, говорю, я тебя не любила. — А он мне, мол, ну да, как же, еще чего скажешь! — Нет, любили, любили мы друг друга, говорю, так и запомни, думать не смей по-другому. Я всю жизнь за тебя молилась. — Да уж, говорит, молилась! Ты только и делала всю жизнь, что молилась да юлила перед попами и святошами, вот и вся твоя хваленая набожность, вся тут! Всю жизнь ты со всеми ссорилась, всех обижала, и жену мою, бедняжку, со свету сжила. Всяк был не по тебе. От всех ты нос воротила, всех бы с потрохами съела, зато по утрам причащалась, как же, причащалась, и как это у тебя выходило — всем кости перемоешь языком-то своим, а потом за него же — святую облатку, как это у тебя получалось? Все это одно притворство было, и набожность твоя — чисто фарисейство! — Говорит он этак, злобно так говорит, а я только смотрю: каким же он злым быть может, господи. — Безбожник ты, говорю, легче тебе, что ль, на сердце, коли богохульствуешь? — А я и не богохульствую, говорит, я про тебя говорю, о тебе ведь речь-то, а не о боге, хотя чего ж, можно и о нем поговорить. — Вот, вот, говорю, вот до чего ты докатился. — Да, говорит, и докатился, потому как вы, вы с богом со своим, жизнь мне искалечили: ни детей нет у меня, никого нет. — Чего бога в этом винить, я, грешница, и то не виновата, что ты не женился по-людски, — Не по-людски, говорит, верно, так ведь ты всю жизнь мне поперек дороги стояла, а когда взял наконец за себя бедняжку, жену мою, поздно уж было, ушло мое время. Из-за тебя все! Какой же я дурак был, все уступал тебе! — Потому что и сам понимал, что слушаться меня должен, я ведь старшая была, ты у меня на руках вырос, кому же, как не мне, о достоинстве семьи пашей заботиться было. — А он в крик, мол, кто тебя просил, какое к черту достоинство, ничего с твоим достоинством не случилось бы, да ты все на господ оглядывалась, что они скажут, и вовсе не о семье ты пеклась, а пыжилась только да в барыни лезла, вот и все. — Не терзай ты меня, не начинай все сызнова, говорю, больная я, не видишь разве, лежу вот, а ты с чем прицепился. Чаю бы, да мочи нет подняться, так все и ломит, так и ломит, живот будто ножом режут, спина, все тело поет, и голова болит, и сердце; лежать и то мука, не то что на кухню выйти, а ты и тут все ругаешься, остановиться не можешь, — Когда, ну когда, говорит, у тебя чего-нибудь да не болело? Тебе и раньше, бывало, слова не скажи, сразу же — ох, сердце. Сердце, сердце. Отродясь от тебя другого не слыхивал, кроме как «ох, сердце» да «ах, сердце»! — Больная ведь я, говорю, посмотри, совсем больная. — А он знай все свое твердит, мол, я потому и не перечил тебе никогда, из-за сердца твоего, а ни черта бы ему не сделалось, твоему сердцу! У меня вся жизнь прахом пошла из-за твоей придури, — Ну не мучь ты меня, говорю, не мучь; господи, вразуми его, — Вразумит, кивает он сердито, лучше б он тебя вразумил, чтоб не плакалась на живот, коли тухлятину ешь, все скупость твоя, все она! Дождешься, вгонит она тебя в гроб! Ставить снедь в кладовку, на чердачную лестницу, в этакую-то теплынь, не мудрено, что портится, а ты все ешь. Да какая утроба такое выдержит?! — И не ем я, говорю, плохой пищи и никогда не ела, уж этого ты на меня не наговаривай, все знают, какая я чистоплотная, а стряпню мою всегда все хвалили, никогда я не ела плохого, оставь ты меня в покое, чаю бы лучше вскипятил. — Ну да, теперь еще нянькайся тут с тобой, говорит, а спросил у меня кто хоть разок, что у меня болит, ведь иной раз так дерет там, где операции делали, так тянет, да кому это интересно? Вот и мне не интересно, что у тебя болит! — И бранится, и бранится, нет чтоб помочь, — Вот придет доктор, он и определит, какая ты больная, а я расскажу ему, что ты тухлятину ешь! — Не нужен мне доктор, говорю. Он отмахнется от меня, как ты. Забота мне нужна, а не доктор. Докторам дела нет до старух. Оно и правильно, мне уж рядом с матерью пора быть, там мне могилка приготовлена, там мне и место! — Только не скули, говорит, не скули. — Как целый день шататься где-то, это ничего, а как помочь, так уж ему трудно. — А он в ответ, мол, я тебе не нянька. Такой уж у него гадкий норов. — Я же сестра тебе, говорю, и я за тобой ходить стану, когда нужно будет.

— Как же, дождешься от тебя, хрен ты будешь ходить за мной. Ну-ка, что ты мне говоришь, когда я жалуюсь, а? Притворяюсь, мол, я! Только видит бог, иной раз так у меня болит, где операции делали, что хоть вой. Вот и я тебе скажу, что никакая ты не больная, у тебя уж пятьдесят лет все сердце болит и пятьдесят лет ты уксусные примочки на голову кладешь. И сейчас скупости своей спасибо скажи, что желудок болит от тухлятины! — Ой, да помолчи ты про это, говорю. — Не замолчу, говорит, даже сестра наша, пока жива была, бедная, сколько раз жаловалась, что ты мясо копченое над плитой подвешиваешь, а потом, когда суп фасолевый готовишь, макаешь в него это самое мясо и тут же вытаскиваешь; только и вкусу от грудинки в супе, что запах, да и того негусто! — А я ему говорю, мол, никогда сестра такого не говорила, неправда это, плохо ж ты меня знаешь, коли этаким стыдишь. — Уж кто-кто, а я-то тебя знаю, говорит, как никто знаю, натерпелся я от скупости твоей, ох и натерпелся. И на что ты только деньги копишь? — Коплю? Да как же копить, чего нету?! Какие ж у меня деньги, сам ведь знаешь, сколько я от совета получаю, или от сберегательной кассы, что ли, или как там ее — триста пятьдесят форинтов, ни филлера больше, да не продавай я понемножку цветов да овощей, давно бы с голоду подохла. Ты-то ведь из своей пенсии ни гроша не даешь, всю в корчме на обеды тратишь! — А он опять свое, мол, не есть же дома тухлятину! И не прятала б ты по сундукам свое барахло, продала бы, сколько-нисколько за него да выручила бы, вот и живи, не тужи! А то приютила бы кого, кто тебя кормить-поить стал, переписала бы на него дом, если, конечно, нашелся бы такой, кто на эту развалюху польстился, — Какая ж это развалюха, говорю, многие рады бы такой развалюхе, это ведь дом все же, его сестра наша с мужем построили, хороший домик, да еще с садом, такому каждый был бы рад. — Чего ж ты не найдешь кого-нибудь, кто бы рад был, говорит. — А то говорю, что не хочу транжирить сестрино, дом ее, и ты мог бы побольше ценить это, здесь вся жизнь ее, сестры дорогой нашей, ради этого дома она спину гнула, мог бы язык-то попридержать. — Тоже мне дом, говорит, этот дом и сроду лачужкой был. — Ведь ни о чем хорошо не скажет, только обругает все, будто он самый умный; тоже мне умник; только и знаешь — хулить все, это ты умеешь! — Ценить, хулить! Не о том вовсе речь, а о том, говорит, что никто с тобой под одной крышей не уживется, ты и сама это знаешь, из-за характера твоего, такой уж у тебя характер, ну чисто ведьма старая, прости тебя господи. И я с тобой тут не заживусь, уйду в дом престарелых; дурак я, что ли, маяться тут с тобой, когда есть куда деться, — Есть, как же, говорю, так тебя там и ждут, только тебя там и не хватало! — И ждали бы, кабы я уйти захотел, завод устроил бы, чтоб я с другими стариками мог жизнь доживать! Там-то небось по-людски живут, не то что в этой развалюхе! — Чаю бы лучше принес, говорю, в желудке прямо так и режет, так и режет, два дня ведь ничего не ела, ослабла совсем, не видишь, что ли? — Ну тут уж он поворчал-поворчал, да пошел, гремит чем-то на кухне, дверцей буфета хлопает, господи, уж так иной раз разойдется, все бы разнес. — Не разбей мои чашки, не для того я их столько лет берегла, — Как же, слышит он! Громыхает, шумит, боженька ты мой, чистое наказание! Вот будто колет что-то возле кухни; чего он там колет, когда я на растопку наготовила вчера еще, сама закуталась и пошла, видит бог, у меня и сил уж совсем нет, да вот наколола в сарае дровишек, ну почему он оттуда не возьмет? Что он там вытворяет? Вон как разозлился, что мне помогать приходится.