Страница 124 из 146
Собственно, Белка появилась в нашей квартире уже на грани моего взросления. Наверное, поэтому черты её лишены размытости и предстают во всей своей чёткости. Вместе с тем образ Белки подёрнут и дымкой эпоса, слагавшегося прежде всего мной. Я придумывал о ней массу историй, которые всем рассказывал и о которых Белка ничего не знала, иначе (мяу!) она бы мне их ни за что не простила.
Лет с десяти время моей жизни начало встраиваться в общую хронологию, и моя личная история мало-помалу стала частью истории всеобщей. События разворачивались стремительно. Я вырос, закончил школу, выучился на литературоведа, отпустил бороду, затем её сбрил, обзавёлся семьёй, мы много путешествовали, из литературоведа я превратился в литератора (точнее, совмещаю одно с другим), вновь отпустил бороду, по совету жены – короткую, в виде трёхдневной щетины, поседел и приобрёл неожиданно респектабельный вид: карманники на Невском (они принимают вас за иностранца, пояснили мне в полиции) стали проявлять ко мне то внимание, на которое прежде я просто не мог рассчитывать.
Отношений с Белками я почти не поддерживал. Первой отпала Надя. Она вышла замуж и, как человек цельный, послала к чёртовой бабушке всё, что не имело отношения к её новой семейной жизни. Ната со временем также вышла замуж – за неразвитого парня с большими усами – то ли радио-, то ли сантехника. На вопрос о круге его чтения следовал ответ, что всем видам литературы он предпочитает техническую. Когда у них родился больной ребёнок, муж Нату бросил. Она выживала за счёт того, что в нескольких местах мыла полы, а её отец дядя Саша, к тому времени списанный на берег, продавал на улицах газеты. В те годы я побывал у них, но квартиры не узнал. В ней больше не было ни «Библиотеки приключений», ни просто библиотеки, ни даже мебели. Квартира превратилась в бомжатник, где, помимо хозяев, жили собаки, якобы выращиваемые на продажу. Ната, однако, не теряла присутствия духа. Помимо мытья полов, она публиковала в местной газете стихи и вступила в компартию (независимой уже) Украины. Последние известия об этой семье шли урывками – в основном через мою мать, которая с Натой переписывалась. Рассказывали, что, продавая газеты зимним ветреным днём (дул страшнейший норд-ост, вспомнилось мне), дядя Саша поскользнулся и сломал шейку бедра. Прохожие занесли его домой, но в больницу он не обращался. Нога его срослась неправильно, и он уже больше не ходил. А потом пришло письмо от Наты, где сообщалось, что у неё последняя стадия рака печени. Когда мои родные попытались с Натой связаться, к телефону уже никто не подходил.
Иногда мне кажется, что в разрушении этого маленького приморского Рая виновато время. Не то время, которое «время перемен», «трудное время» и т. д., а время как таковое, как потеря вневременности. Мне даже мерещилось, что нужно просто отмотать время назад, – и восстановится Натина печень, дядя Саша поднимется с обледенелого тротуара, вернётся на свои полки «Библиотека приключений», Белки под руки (надо полагать, задом наперёд) поведут меня обратно через канаву, совок, вынырнув из воды, втянется в детское ведёрко, а кипящий чайник медленно остынет.
Илья Бояшов
Рассказ, который так и не был написан
Сюжет рассказа вертелся в моей голове лет десять. Воплощение всё время по тем или иным причинам откладывалось – в конце концов я махнул на задумку рукой. Однако недавно мне попалась на глаза уже «сданная в архив» записная книжка с набросками драмы, и, перечитав содержимое, решил: а почему бы не поделиться с читателем замыслом этой истории. Ведь и простой сценарий ненаписанного рассказа тоже может стать вполне самодостаточной вещью.
Итак, первым номером в книжке числится сверхидея:
«Речь должна идти о расставании распахнутого навстречу всему и вся ребёнка с чудом (имеется в виду вера в то, что его родители есть наидобрейшие и наисправедливейшие люди на свете, и в то, что непременно всё всегда будет заканчиваться танцами под заснеженной ёлкой и в конце самых страшных сказок восторжествуют Железные Дровосеки), проще говоря, с детством, расставании внезапном, вне всякого сомнения, трагичном и, увы, неизбежном».
Второе – герои.
Вот что я записал: «Обыкновенная городская буржуазная семья (мать, отец, семилетний мальчик), источник благоденствия которой – папа (сосредоточение любви сына, о чём позднее), „средней руки бизнесмен“ (в нафталиновом позапрошлом столетии он вполне мог бы быть чиновником). Его неработающая жена видится слепком с героини „Крейцеровой сонаты“: это родившая всего одного ребёнка (уже давно вскормленного и отправленного в первый класс престижной гимназии), изнывающая от безделья самка тридцати лет, которая живёт предвкушением неизбежной измены, вполне возможно и потому, что ей действительно нечем заняться. Тихая семейная гавань её уже не устраивает, в ней бродят те самые соки, которые так ужасали Толстого, она готова последовать куда угодно за любым более-менее настойчивым доминантным самцом.
Время от времени дама бурно хандрит, устраивая мужу вечера с капризами, причина которых известна только ей самой. В цветущей, раскормленной бездельнице проглядывается будущая истеричность – болезнь женщин, не подозревающих о существовании интеллекта и целиком сосредоточенных на своём пока ещё соблазнительном теле, верном инструменте добывания всех мыслимых (а иногда и немыслимых) благ, за которым они готовы бесконечно ухаживать. Истинное её „я“ проявляется в непонятно откуда набегающей вспыльчивости, в хамстве по отношению к близким, иногда в площадной брани, весьма характерной для большинства современных, совершенно ни во что не ста вящих своих мужей „распущенок“. Таким „эмансипэ“ то и дело попадает „вожжа под хвост“, они „сами себе голова“ и вольны делать всё, что им вздумается.
С родным ребёнком героиня то нежна, то груба, то холодна, то чрезмерно ласкова (слёзы, сюсюканье); в любую секунду она может одёрнуть его, обозвать самым обидным словом, даже ударить – и тут же стиснуть в объятиях».
Супруг.
Запись в книжке: «Все черты интеллигентного покладистого семьянина: мягок, ласков, опрятен, следит за собой (ухоженная бородка, галстуки, пиджаки), постоянно идёт на попятную, стоит только распоясавшейся „зае“ поднять безобразный визг. Даже походка его мягка, пружиниста, почти бесшумна. Дома – сосредоточение на газете, компьютере, телевизоре перед сном. С маленьким сыном любезен, уступчив, никогда не накажет отпрыска, но не стремится к его воспитанию, напротив, всячески избегает оного, уделяя парнишке лишь крошечную часть своего драгоценного времени. (Однако сыну и крох достаточно, о чём позднее.)»
Примечание к записи: «Христианское поведение с домашними не мешает герою на работе быть цепким, жёстким дельцом. Подобные примеры сплошь и рядом».
Теперь мальчик:
«Ушастый худенький гимназистик с торчащей из отворота рубашки проволочной шеей; боится норовистой матери; именно в отце видит некую квинтэссенцию покоя, добра, справедливости; он в ужасе, когда мать на отца повышает голос, и облегчённо вздыхает, услышав примирительную речь в ответ… Его постоянно тянет к родителю, вечерами в предвкушении отцовского прихода он мается, не находя себе места в огромной квартире, и бросается к папе, стоит тому только показаться на пороге. Мальчик восторженно наблюдает за тем, как отец снимает плащ, как расшнуровывает ботинки, как моет руки, как садится за кухонный стол, как во время неторопливого ужина длинными тонкими пальцами отщипывает кусочки хлеба, как затем опускается в кресло. Сын трепещет в ожидании пусть даже и двух-трёх незначительных вопросов отца о гимназии и о прошедшем дне. Он весь сияет и светится, когда папа появляется в детской пожелать ему «доброй ночи», прежде чем вместе с матерью скрыться в спальне и затворить за собой двери, словно бы преграждая ими вход к некой тайне (вообще, двери – в родительскую ли спальню, в маменькин ли будуар или в отцовский кабинет, не суть важно, – главный символ рассказа: они перед малышом постоянно захлопываются)».