Страница 91 из 92
Вышла его первая книга. «Зеленый шум». Книга — моя крестница Печать приняла ее исключительно хорошо. Кое-кто из наших «молодых» писателей, печатавшихся не менее двадцати лет, очень обидело m восторженные отзывы, на профессоров, отметивших язык Пантелеймонова, на мою хвалебную статью[396]. Что это за «трехнедельный удалец»? Обидно.
Пантелеймонов чувствовал это немилое отношение, но по простоте душевной не понимал его, а когда ему объяснили — не мог поверить. И по-прежнему умилялся и давал деньги взаймы. Вышел даже занятный анекдот.
Пришел один вдохновенный человек и деловито сказал, что ему до зарезу нужны шесть тысяч. Ровно шесть. Пантелеймонов поспешно дал чек, а когда тот ушел, вдруг вспомнил, что денег уже давно нет. Не было их и дома. Кинулся к кому-то, занял и внес в банк, чтобы покрыть выданный чек.
— Но ведь это такая изумительная детская душа! Не мог же я ему отказать или долго раздумывать?
Были и серьезные просьбы, на которые он широко отвечал, и расписки, конечно, «брать было неловко».
Говорил смеясь:
— Все равно хоронить будут на общественный счет.
В литературных своих работах он кидался на разные темы, иногда писал и статьи. Но я усиленно гнала его в лес, в тайгу, в урман.
— Там вы даете то, чего другие дать не могут.
Читал он тоже много, запоем. Старался насытиться быстро, с разбега всем тем, что мы впитывали в себя долгие годы, в течение тридцати, сорока, пятидесяти лет.
До сих пор почти не знал Библии. Читал ее вскользь по-английски. Когда прочел мой русский экземпляр — был потрясен.
— Что ж, дорогой мой, — сказал Бунин, — Библия — это всем известный источник. Из него черпали писатели всего мира.
Перечитывал старых писателей — Тургенева, Гончарова, Григоровича, Слепцова. И у каждого отмечал поразившие или просто понравившиеся места.
Уходил все дальше, все глубже. За три года выпустил три книги. Вторую посвятил мне, но я просила посвящение снять, потому что после такой «взятки» не могла бы свободно о нем писать. Подготовил к печати и четвертую книгу. Прошел за эти четыре года огромный путь.
Меня часто удивляло, почему он так поздно, так случайно начал писать. Как мог он не почувствовать в себе писателя столько лет?
В доме у него бывали молодые люди. Они рассказывали, как работали с Пантелеймоновым во французской Резистанс[397]. Спали на полу вповалку у него в кабинете по двенадцать человек.
— Чудесное было время, — говорил он. — Тайно ночью, почти впотьмах, приготовлял у себя в лаборатории взрывчатые вещества. Молодые сотрудники уносили их потом потихоньку в маки[398]. Нет, не было страшно. Было интересно.
У него было много незнакомых друзей-читателей. Он вел огромную переписку. Ему писали профессора, и светские дамы, и смотритель вулканов с каких-то диких островов, и доктор Ди-Пи, и чиновник трансатлантического парохода, и все письма были ласковые и благодарные.
Его маленькая жена любила и понимала литературу. И у нее было художественное чутье. Как-то она написала мне из Швейцарии о женевском озере: «Вода в нем такая светлая, что белые чайки кажутся темными».
Я показала ему.
— Смотрите, как хорошо!
— Только не надо ей говорить. А то зазнается, и мне житья не будет.
Когда-то в ранней молодости был с ним неприятный случай. Взрыв в лаборатории. Ему ранило осколком шею. Профессор Плетнев, зашивая рану, сказал:
— Следите за левой гландой. Она когда-нибудь может причинить вам большие неприятности.
И он оказался прав. Гланда дала злокачественную опухоль. Опухоль оперировали, но спасти больного уже не могли.
В последний год жизни он поднял к небу свои синие глаза:
— Сестрица, вы молитесь когда-нибудь? — спросил он меня.
Ему очень хотелось писать, и не было сил. Как-то держал в руках ветку черной смородины, мял душистые листочки.
— Вот эта ветка — это уже большой рассказ. Целая повесть во всю жизнь. И нету сил.
На Пасху мы были вместе в доме отдыха в Нуази-ле-Гран. Он почти все время лежал, а когда садился — низко опускал голову на сложенные руки.
В Нуази чудесная маленькая церковка. Я как-то была у всенощной. Вижу — многие обернулись к двери. Смотрю — он. Пришел. Стоял прямо. Он был выше всех. Стоял прямо, вытянувшись. Высоко поднял голову. Смотрел широко раскрытыми глазами куда-то высоко над алтарем. Словно говорил:
— Вот позвали меня, и я пришел. И дам ответ.
Потом подошел ко мне.
— Я хочу исповедоваться.
Причащались вместе.
— Пойдем к чаше, сестрица. Причастимся с одной ложечки.
И вот теперь он умер.
Последние дни были каким-то хаосом страдания. Он еле мог шептать. Часто был в полузабытьи.
Ночью очнулся. Сполз с низкого дивана на пол, на подушку, на которой у его постели сидела жена. Ласково поцеловал ей руку.
— Зажги лампадку, — попросил он.
— Лампадка горит все время.
— Нет, поставь ее сюда, к нам.
Она поставила.
— Икону тоже. Поставь к нам сюда.
Он тихо положил руку на голову своей маленькой жены. Подержал так.
— Я думаю, что я умираю.
И закрыл глаза.
Илья Репин
[399]
Репина я встречала редко. Он жил в Финляндии и в Петербурге показывался случайно.
Но вот приходит ко мне издатель «Шиповника» Каплан и приносит от Репина письмо. Илье Ефимовичу очень понравился мой рассказ «Волчок»[400]. «До слез понравился», — пишет он. И под этим впечатлением он задумал сделать мой портрет.
Что ж, портрет работы Репина — это большая честь. Условились о времени, и Каплан меня повез.
Была зима. Холодно, вьюжно. Тоскливо. Куоккала с занесенными снегом низенькими дачками была неприветлива. Небо, темнее земли, спускалось низко, и дуло от него холодом. И тихо казалось после петербургских гудков и криков. И снег, такой тяжелый, с наметенными сугробами, такими крутыми, будто под каждым медведь зимует, спит, лапу сосет.
Репин встретил ласково. Повел в мастерскую, показывал новые работы. Потом был завтрак за знаменитым круглым столом. Стол этот был в два этажа. Верхний вертящийся, уставленный разнообразными блюдами. Вы поворачиваете его и выбираете, что вам нравится. В нижней части стола ящики для грязной посуды. Все это очень удобно и забавно — похоже на пикник. Еда вегетарианская, очень разнообразная. «Кормит сеном», — ворчали наши гастрономы и, возвращаясь домой, заказывали на вокзале остывшие котлеты.
После завтрака — работа.
Репин посадил меня на возвышение, сам сел близко внизу, так что видел меня снизу. Это было очень странно. Мне много приходилось позировать для портретов — Саше Яковлеву, Сорину, Григорьеву,[401] Плейферу и многим менее известным, но так странно меня никто не сажал.
Работал Репин — тоже для него необычно — цветными карандашами.
— Будет парижский жанр, — улыбнулся он.
Попросил одного из присутствующих читать вслух тот самый мой «Волчок», который ему понравился. Я вспомнила, как Кустодиев[402] работал над портретом государя, и тот сам, позируя, читал вслух мой рассказ из деревенской жизни. Читал очень хорошо. А потом спросил — неужели правда, что этот автор дама.
Портрет мой, нарисованный Репиным, получился какой-то волшебно-нежный, совсем неожиданный, не похожий на могучую лепку репинской кисти.
396
Кое-кто… обиделся на… мою хвалебную статью. — Имеется в виду рецензия: Зеленый шум // Новоселье. 1948. № 37/38. С. 138–142. (прим. Ст. Н.).
397
С. 322. Они рассказывали, как работали с Пантелеймоновым во французской Резистанс. — Резистанс (фр. Resistance) — Сопротивление. Пантелеймонов, как и многие русские эмигранты, во время немецкой оккупации Франции участвовал в движении Сопротивления. (прим. Ст. Н.).
398
Молодые сотрудники уносили их потом потихоньку в маки. — Маки (фр. maquis — заросли, чаща) — этим словом называли французских партизан, отряды которых стали возникать в 1943 г., поскольку партизаны скрывались главным образом в густых зарослях кустарника — как на юге Франции, так и в горах. (прим. Ст. Н.).
399
Печатается по рукописи, хранящейся в РГАЛИ.
Об эпизоде, описанном в настоящем очерке, Тэффи ранее уже рассказывала в очерке «Вспомнилось» (Возрождение. 1931. № 2399. 27 декабря), однако между этими двумя редакциями есть разночтения; возможно, в данном тексте некоторые детали даются рельефней, ярче. (прим. Ст. Н.).
400
С. 334. Илье Ефимовичу очень понравился мой рассказ «Волчок». — Рассказ «Волчок» был опубликован в газете «Биржевые ведомости» (утренний выпуск; № 15290. 25 декабря). Так что, вероятно, поездка к Репину произошла в начале 1916 г. (прим. Ст. Н.).
401
Мне много приходилось позировать для портретов — Саше Яковлеву, Сорину, Григорьеву… — Об Александре Яковлеве см. в примеч. к «Воспоминаниям». Сорин Савелий Абрамович (1878–1953) — живописец; с 1920 г. — в эмиграции, сначала в Париже, затем в Америке. Портреты знаменитостей его работы (Ф. Шаляпина, Т. Карсавиной, А. Павловой, Элеоноры Дузе, Тэффи, Льва Шестова, Дж. Баланчина, А. Н. Бенуа и др.) находятся во многих музеях мира. Григорьев Борис Дмитриевич (1886–1939) — живописец и график; участвовал в выставках «Мира искусства»; с 1919 г. — в эмиграции. (прим. Ст. Н.).
402
С. 335. Кустодиев Борис Михайлович (1878–1927) — русский живописец и театральный художник; мастер портрета («Шаляпин», 1922, и др.). (прим. Ст. Н.).