Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 71

— И позвонил?

— От меня звонил. Но Владимов ему отказал.

Владимов работал медленно, что-то сокращал, переделывал, дописывал, а у нас были определенные обязательства перед читателями, их следовало выполнять: роман объявлен. Я позвонил Владимову.

— А мне уже Сергей Павлович звонил, — не без удовольствия похвастал он.

Не то чтобы сердце у меня екнуло, но чем черт не шутит. Все же «Новый мир» осенен именем Твардовского, и хоть не тот он теперь, но все та же на нем привычная глазу синяя обложка… Я знал, что Владимов — человек чести, однако мне небезразлично было, что он ответил.

— А я сказал Сергею Павловичу: но я другому отдана и буду век ему верна.

Можно ли осуждать редактора, если он предлагает автору более выгодные условия, попросту говоря, переманивает, заботясь о своем журнале? И в нерыночные времена это бывало. Так-то оно так, но еще существует порядочность, не случайно Максимов, он мне не сват был и не брат, отказался соучаствовать: вот — телефон, звоните сами…

Вообще же, наверное, надо уметь взглянуть на происходящее с некоторого отдаления, из будущего, тогда и нервы не тратишь зря. К сожалению, я это не всегда умел. Вдруг зашептались, зашептались: «Новый мир» все же печатает поэму «По праву памяти». Мария Илларионовна дала им первые варианты поэмы, а они вместе с первыми вариантами и саму поэму запустили в набор… И уже кто-то слышал, как в ЦДЛ за столиком обсуждали: «Новый мир» выйдет в свет раньше второго номера «Знамени»… Словом, что-то назревало в окололитературной среде, жизнь становилась содержательней.

Выйти раньше нас они никак не могли. Став редактором, я сразу же договорился с директором издательства изменить график: весь тираж «Знамени» должен был поступать подписчикам в первые пять дней месяца. Я и сам подписался на журнал, чтобы знать, какого числа опустят его в мой почтовый ящик. Договор был жесткий: опоздай мы хоть на день сдать номер в набор, платим штраф. И мы строго выдерживали сроки, еще ни один журнал не вышел, а свежий номер «Знамени» уже у подписчиков. Так что волноваться вроде было не из-за чего, а все же думалось: как же так?..



Но еще не раз об это «как же так?» суждено было спотыкаться так, что изумлялся порой. А потом и изумляться перестал. Вот договорились мы с Сергеем Павловичем Залыгиным: он печатает главную книгу А. Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ», печатает роман «В круге первом», печатает все, что журнал сможет вместить, а в «Знамени» будет напечатан роман «Раковый корпус». Одно дело, когда читаешь запрещенную книгу в рукописи, и совсем другое дело, когда заново перечитываешь ее в ряду других книг. Испытание временем выдерживает только подлинное искусство: все боится времени, но время боится пирамид. Есть и в литературе свои пирамиды, пережившие века и тысячелетия. «Раковый корпус» не из их числа, но у меня были свои причины, почему я хотел напечатать этот роман и, как мне казалось, имел основания надеяться.

Уже Хрущев, еще не свергнутый, стал заметно сдавать позиции, следствием чего, между прочим, явилось и то, что Ленинскую премию за повесть «Один день Ивана Денисовича» Солженицыну не дали, а он ждал ее, во всяком случае, не отказался, как это сделал Шнитке. Мыслимое ли дело, по советским понятиям, чтобы комитет, во всем подвластный, привыкший согласовывать каждый свой шаг, вдруг осмелился сказать «Нет!» Да кому? Генсеку, высшей власти. Ведь это Хрущев лично разрешил печатать повесть. И после этого комитет голосует против. И Хрущев стерпел, он, стучавший ботинком в ООН, не осмелился на этот раз у себя дома стукнуть кулаком по столу. Следом запрещен был «Раковый корпус». Вот тогда секция прозы Московского отделения СП решила встать на его защиту. Устроили обсуждение. На том обсуждении выступал и я, говорил, что это — позор, что запрет должен быть снят и т. д. Хотел еще что-то сказать, но волновался, забыл, и Солженицын, сидевший в президиуме, говорит: «Вы вспомните, вспомните». Не вспомнил. А вскоре магнитофонную запись обсуждения издали книгой. Не у нас, разумеется, в Америке. Я об этом не знал, а ехал как раз в США.

И вот встреча с профессорами, преподавателями — славистами университета Беркли. Обычно тему занятий согласовывали заранее, а тут подходим уже к аудитории (двери открывались прямо во двор, жарко), и профессор, если не ошибаюсь, Пашин, говорит: «Да, кстати, забыл предупредить: у нас сегодня вольная беседа по Солженицыну». Ах ты родной ты мой, забыл! Вот ведь эмигрант, да еще первого поколения, а методы те же: у нас Воронков, оргсекретарь, забыл предупредить меня, что магнитофонная запись обсуждения издана за границей книгой, она у него по долгу службы имелась под рукой, здесь этот забыл…

Первый вопрос, который задали мне, походил скорее на допрос: что говорил я на том обсуждении «Ракового корпуса» в секции прозы? Память у меня, слава богу, не отшибло, говорю и вижу: сверяются. А ведь некоторые из них принесли с собой мои книги, подходили потом, просили автограф. Но не суди и не судимым будешь, часто я это повторяю себе. Мир пронизан недоверием. Оно не исчезает и в тот миг, когда главы государств обнимутся, расцелуются и заявят о вечной дружбе. С кем только мы не дружили, против кого мы только не дружили! А потом все это менялось местами.

В другой мой приезд в Америку, все еще в пору брежневского царствования, наш эмигрант военной поры хотел подарить мне «Окаянные дни» Бунина, запрещенные и не издававшиеся у нас. У него дома на книжной полке стоял мой роман «Июль 41 года». Он сразу же прочел мне из него то место, где рассказывалось, как перед войной нашу авиацию согнали на приграничные аэродромы, она стояла там скученная, не защищенная от бомбового удара, пока войска НКВД переоборудовали главные аэродромы, все сразу. «Я был в тех войсках! — восторгался он, словно тут он лично поименован. — Все точно. Тогда же я и перебежал». Не питая особой симпатии к любым перебежчикам, я не взял у него книгу. Но не взял еще и потому, что никак не исключал такого варианта: он даст, он же и сообщит.

Попытался я купить «Окаянные дни» в магазине Камкина. В самый первый свой приезд я был у них дома, с симпатией писал о них, и Елена Андреевна не захотела подвести меня. Она будто не расслышала, а когда возник удобный момент, зажмурила один глаз, а к другому приставила руку трубочкой, как в глазок дверной глянула на меня: дала понять, что и в ее магазине может быть тот, кто наблюдает.

А за день до возвращения домой, после того занятия со славистами в Беркли, сообщили, что в Рязани Солженицын исключен из Союза писателей. Ночью, над океаном, летчики позвали меня к себе, воздушное пиратство тогда было еще редкостью. Мы летели над Атлантикой, на высоте десяти километров. Под нами — тьма, над нами, вокруг — тьма кромешная, будто мы повисли в космосе, и только гудят моторы. И — красноватый отсвет приборов на лицах летчиков. Командир корабля сидел в кресле, я видел его профиль, и вот так, не поворачивая головы, он вдруг спросил меня о Солженицыне. Книг его они не читали, но шум, поднятый газетами, голоса в эфире — все это дошло до них, они хотели знать, что — правда. Я рассказывал им о книге «Один день Ивана Денисовича», одна из первых рецензий на нее была моя, рассказывал об авторе, что знал, и долгий этот разговор над океаном во тьме, при марсианском свете приборов, мне памятен.

А дома все было так, как должно было быть. Председатель иностранной комиссии, встретив меня во дворе Союза писателей, прошел не поздоровавшись, посмотрел на меня как на покойника: здесь уже все было известно, что и о ком я говорил в Беркли. В тот же день Владимир Максимов, Василий Аксенов (оба тогда еще жили в Москве), Борис Можаев, я, возможно, еще кто-то, да я запамятовал, пошли к Воронкову, через которого текли все указания сверху: пошли требовать срочно созвать пленум правления Союза писателей и на нем все решать заново. Когда сойдется сто с лишним человек, надавить на них трудней, чем на шесть или семь рязанских писателей, всей жизнью своей, каждым дыханием и шагом в быту подвластных обкому.